Дочитав, Крушинский свернул вырезку в трубочку.
— Ну как, хенде хох?
Мы молча подняли руки.
— Эренбург, вот кто это написал.
— Эренбург? — разноголосым хором вопросили мы, давая самым тоном понять, что не такие уж мы простофили, чтобы попасться на столь нехитром розыгрыше.
— Да, други мои. Видите подпись? И отправляйтесь немедленно за хворостом, а то на небе, как вы заметили, луна в рукавичках, а это, как вы знаете, первый признак — быть морозу.
Сам этот случай, вероятно, затерялся бы в памяти, если бы недавно из Чехословакии не пришло ко мне новогоднее поздравление Общества чехословацко-советской дружбы, оригинальное поздравление в виде книжечки, где были напечатаны стихотворения советских поэтов, особенно популярные в Чехословакии. И сразу вспомнился и шалаш, сложенный из еловых веток, и как иней с шуршанием тек с деревьев от звука разрывов, и луна, и кряхтение мороза в чаще заиндевевшего леса.
Помнится, в ту ночь мы много толковали об авторе этих стихов. Он побывал и на нашем фронте. Однажды мы с Крушинским, с трудом добравшись за новостями на опушку леса, расположенного в непосредственной близости от противника, были поражены абсолютным невниманием артиллеристов к представителям двух могущественных газет. Потом часовой разъяснил, что к ним прибыл 'сам Илья Эренбург'. И действительно, в полуразрушенной подковке одного из артиллерийских двориков, откуда вчера прямой наводкой «шпарили» по вражеским танкам, группа солдат окружала невысокого человека, в непомерно большой шинели третьего срока, без погон, в пилотке, надетой на уши, как чепчик. Артиллеристы что-то рассказывали ему, а он сидел ссутулившись, и большие выпуклые глаза задумчиво смотрели на черные, обгоревшие танки, разбросанные no лугу, похожие издали на стога сена. Тогда мы не были знакомы с писателем и, понимая, что он поглотил все внимание хозяев дома и нам ничего не оставил, потихоньку ушли, не вмешиваясь в беседу.
Эренбурга привыкли видеть замкнутым в себе, хмурым, с иронически оттопыренной нижней губой. Кажется, он никогда не снимает эту свою маску. И все же я однажды видел его растроганным, даже нежным. Это было на том же фронте, в разгар тяжелого, медленного наступления на Ржев. Он приехал вместе с американским журналистом — длинным, рыжим, веснушчатым, по фамилии, кажется, Стоу. Иностранцы на нашем тяжелом фронте были диковинкой, и мы немало отмерили в сапогах по вязким верхневолжским грязям, чтобы посмотреть заокеанского коллегу.
Гостей мы нашли на завалинке пустой избы, чудом уцелевшей в почти выгоревшей и уже заросшей могучим красноватым бурьяном деревне, недавно отбитой у противника. Нам сказали, что американец, кажется, хороший парень, храбр, в войне толк понимает и к тому же угощает всех какой-то забористой водкой из фляги, висящей у него на ремне.
В момент, когда мы подошли, американец вел беседу с девушкой-снайпером, а Эренбург переводил, не снимая с лица свою обычную ироническую мину. Мы знали эту девушку и ее историю. Отец у нее был генерал, командир дивизии. Но, добровольно вступив в армию, девушка не пошла в его часть. Она прослыла метким снайпером, но летом была ранена, и ее по ранению хотели демобилизовать, так как нога срослась неправильно. Тогда, чтобы вернуться в армию, она стала автоматчиком при отце-генерале. Девушка была совсем юная, хорошенькая. Американец восторженно расспрашивал ее и яростно записывал ответы.
— Так вы ничего не боитесь? — спросил он, явно ожидая гордое, или торжественное, или величественное «нет», которое ему было, как мы догадывались, страшно нужно для корреспонденции, уже набросанной в уме. Но маленький, игрушечный голубоглазый солдатик в складной шинельке и крохотных сапожках, солдатик, у которого на счету было немало срезанных снайперской пулей врагов, вдруг густо покраснел, опустил глаза и ответил чуть слышно:
— Боюсь мышей. Их тут ужас как много. Деревни сожжены, и они все перебрались в окопы, в блиндажи и ведут себя нагло, как эсэсовцы. А я ужасная трусиха.
Вот тут-то, когда эта фраза переводилась, мы и увидели, сколько тепла и даже ласки может отражать это хмурое, ироническое и будто всегда чем-то недовольное лицо.
Творчество Ильи Эренбурга столь обширно и сложно, что просто теряешься, когда пытаешься говорить о нем. Эренбург — романист, умеющий откликаться на горячую злобу дня, если она его глубоко взволнует. Такие книги, как 'День второй', 'Падение Парижа', «Буря», 'Девятый вал', написанные по свежим следам событий, быстро завоевали внимание читателей и занимают теперь место среди популярных произведений современной мировой литературы. Эренбург — публицист, страстный, проницательный. Разве забудешь, как в годы войны солдаты, развертывая газету, искали: 'Ну что там настрочил сегодня Илья?' Сейчас, в годы мира, советский и зарубежный читатель с тем же вниманием знакомится с каждой статьей Эренбурга, зная, что это будет дальновидным раздумьем над самыми острыми проблемами, волнующими человечество.
Эренбург — острый, злой памфлетист, умеющий с исключительной меткостью наносить удары 'бичом сатиры', и вместе с тем он поэт, и поэт лирический, хотя эта сторона его литературной деятельности значительно менее известна читающей публике.
Наконец, он эссеист. Многие его исследования в области литературы, живописи, истории культуры, и в частности его книга 'Индия. Япония. Греция', привлекли внимание знатоков, послужили и продолжают служить предметом острых литературных споров. Наконец, мы узнали Эренбурга мемуариста, жизнь которого так густо насыщена интереснейшими знакомствами, встречами, событиями, что записки его уже в процессе рождения завоевали читательское внимание, вызвали споры, и продолжение их ожидалось с не меньшим нетерпением, чем развитие какого-либо романа с острым сюжетом.
За свою жизнь Эренбург написал и опубликовал более ста книг. Это разные книги. Иные из них были сразу приняты читателем. По поводу других с автором хочется крепко спорить. Наконец, были произведения, вызывающие, например у меня, активный протест. Но среди этих ста книг не было книг равнодушных, которые откладывались непрочитанными, провожаемыми длительным смачным зевком. И это характерно для автора.
Когда вот так стараешься окинуть взором творчество этого своеобразного, сложного и порою очень противоречивого писателя, когда пытаешься представить себе его путь в литературе, отчетливо видишь, что этот путь он прошел не как созерцатель, не как летописец, равнодушно внимающий добру и злу, а как активный человек, умеющий яростно сражаться, и не только пером.
Мой старый друг, прекрасный испанский поэт Рафаэль Альберти, активный антифашист, живущий сейчас в Аргентине, как-то у себя дома показывал мне комплекты республиканских газет времен борьбы с