Франко. В одной из них он указал на фотографию. На ней был изображен старый смешной грузовик кинопередвижки. Возле него, в кругу живописных, увешанных оружием бойцов республики, в широких беретах и шапочках пирожком, стоял маленький, штатского вида человек, в мешковатом, будто с чужого плеча, костюме, с трубкой в зубах.
— Знаешь, кто это? — спросил Рафаэль.
— Нет.
— Эренбург.
— Эренбург? В Испании у кинопередвижки? — воскликнул я точно так же, как когда-то в шалаше на фронте.
— Именно он. — И Рафаэль рассказал, как в дни испанской войны, в которой международные силы мира давали бой международным силам войны и фашизма, писатель, попав в Испанию в качестве корреспондента советских газет, соорудил кинопередвижку и разъезжал с ней по сражающимся частям арагонского фронта, показывая кинофильм «Чапаев». Фильм о советском полководце вдохновлял испанских рабочих и крестьян на их святую борьбу. Пришлось только кое-что из фильма вырезать, ибо зрители, видевшие ежедневно много героических смертей, по экспансивности своего характера никак не хотели мириться, что славный русский богатырь, которого они успевали за два часа демонстрации фильма полюбить, столь трагически гибнет в реке. В фильме, который показывал Эренбург, Чапаев не тонул…
А вот теперь, в дни, когда движение сторонников мира, объяв все континенты Земли, стало знаменем современности, мы видим писателя в самом его эпицентре.
— Пилигрим мира, — сказал о нем когда-то великий француз Фредерик Жолио-Кюри.
Это было произнесено в шутку, за дружеской чашкой кофе, после одного из утомительных заседаний, закончившегося под утро. В сущности, это шуткой не было. И сейчас, когда вопрос войны и мира стал проблемой — будет ли человечество жить на земле, среди писателей, участвующих в движении, немного найдешь таких, кто столько бы разъезжал по свету, вел дискуссии, выступал с докладами в разнообразных аудиториях, кто с такой страстью разоблачал бы поджигателей войны, с таким упорством трудился бы над сплочением сил мира, отрываясь для этого от собственного письменного стола.
Люди доброй воли во многих странах знают неутомимого 'пилигрима мира', ненавистника фашизма, достойно представляющего великий миролюбивый советский народ. Однажды мне довелось вместе с Эренбургом лететь с поручением Советского Комитета защиты мира в одну из далеких стран. Еще в Копенгагене к нам подошел смущенный представитель авиакомпании и, рассыпавшись в извинениях, сообщил, что нам придется довольно долго проторчать в Женеве в ожидании самолета, так как машина, отлетающая в нужном нам направлении, уже укомплектована.
— Очень мило, но нас же на аэродроме будут ждать люди, — пробормотал Эренбург в своей обычной брюзгливой манере. И все.
Но в Женеве на аэродроме нас встретил высокопоставленный представитель этой компании. Он поприветствовал писателя и повел его, а заодно и нас, грешных, в особое зальце, существующее для путешествующих королей, премьеров, министров и иных важных особ. Были произведены какие-то таинственные манипуляции в списках пассажиров, во время которых мы едва успели допить поданный нам кофе, и нас пригласили на посадку. Все это великолепие обошлось нам в один-единственный автограф Эренбурга, небрежно оставленный им на расписании авиарейсов этой компании.
В Греции я был свидетелем выступления писателя в одном из крупнейших кинотеатров Афин. Лекция его называлась, насколько я помню, 'Мир и война'. Обстановка, в которой предстояло ее прочесть, мягко говоря, была малоблагоприятной. За час до начала окрестные улицы оцепила полиция, в толпе, стекавшейся к кинотеатру, не очень даже маскируясь, сновали шпики асфалии.[3] Тем не менее зал оказался туго набитым, и много людей продолжало толпиться около подъезда плотной, колеблющейся массой.
И вот лектор вместе с молодым греком-переводчиком подходит к трибуне. Маленький, седой, сутулый человек, похожий на какую-то мудрую птицу, пожевывая губами, вглядывается в полутьму зала, который глухо гудит. Аудитория пестрая. Аплодисменты смешиваются с шиканьем и даже со свистками. В рядах начинается перебранка. Кого-то выталкивают из дверей в шею, и не в переносном, а в самом прямом смысле этого слова. Даже мне, сидящему на галерее, над всем этим кипением, становится как-то не по себе.
А Эренбург стоит, будто бы ничего особенного не происходит, и близоруко щурится, переступая с ноги на ногу. Потом как-то сразу начинает говорить. Это был яркий, остроумный рассказ о традиционном миролюбии советских людей, проистекающем из самих основ нашего социалистического государства, о мирных делах правительства, начавшего свою деятельность изданием закона о мире. Подробности стерлись в памяти. Но хорошо запечатлелись первые фразы этой речи, слова, заставившие превратиться в слух и тех, кто аплодировал, и тех, кто свистал.
— Люди сидят обычно по-разному, — неожиданно начал лектор. — Вот мы с вами привыкли сидеть на стульях с длинными ножками. В Турции сидят на низеньких табуретках. Есть страны, и немало таких стран, где люди считают удобным садиться просто на пол, свернув ноги кренделем. А вот недавно я был в Японии, так, представьте себе, там предпочитают сидеть на полу, на собственных ногах. И оказывается, для них это очень удобно, хотя любому из нас в этой непривычной позе трудно было бы долго выдержать.
Даже странно было слышать полную тишину, наступившую в зале. Но, не обращая на нее внимания, как он не обращал внимания на аплодисменты и свистки, лектор продолжал в своем обычном ворчливо- улыбчивом тоне:
— И каждый из этих способов сидеть можно понять и принять, кроме одного — манеры сидеть, положив ноги на стол. Да и с этой манерой, пожалуй, можно согласиться, однако при условии, что стол этот будет собственный, а не чужой.
Тут разразились такие аплодисменты, что никакие свистки уже не могли пробиться сквозь них…
Это умение рассказать о думах и чувствах советского народа, об успехах и победах сторонников мира, рассказать своими, особыми, не затертыми, не захватанными словами, рассказать, насыщая речь афоризмами, свежими образами, смело сталкивая эпитеты лбами, сделало Эренбурга одним из любимых ораторов движения сторонников мира. Не раз выступая в предубежденной, а иногда и просто во враждебной аудитории, писатель покорял ее правдой нашего социалистического бытия.
Простые люди знают, ценят неутомимого 'пилигрима мира'. Не в доказательство этому, ибо это общеизвестно, я приведу два, как мне кажется, интересных примера.
Советские солдаты в дни боев на немецкой земле случайно нашли под развалинами какого-то старинного, разбитого авиацией, замка охотничье ружье дивной работы. Ружье было сломано, но ствол, казенная часть и ложе, украшенное великолепнейшей гравировкой, инкрустированное перламутром, серебром, золотом, обратили их внимание. Нашелся в роте знающий человек. Он прочел надпись, выгравированную по-французски, и узнал, что уникальное это ружье — подарок льежских оружейников Наполеону Бонапарту, сделанный ими в дни, когда будущий император был еще революционным полководцем Конвента. Полюбовались на диковинку, и кто-то вспомнил при этом, что Илья Эренбург увлекается историей Франции. И вот писатель получил из действующей армии ящик с обломками уникального ружья, посланными ему в подарок, и письмо за подписями всего наличного состава роты с пожеланиями доброго здоровья и творческих успехов.
А в болгарском городе Варна, где сейчас международный дом отдыха журналистов, среди других достопримечательностей этого старинного города показывают иногда иностранцам сапожную мастерскую, известную лишь тем, что над ней висит большая вывеска 'Илья Эренбург'. Это рабочие мастерской решили по-своему выразить уважение к любимому писателю.
Работая над этими заметками, я вспоминаю все, что знаю об Эренбурге, его романы, повести, статьи, речи, вспоминаю его самого, жизнедеятельного, неутомимого, ироничного, и никак не могу отделаться от странной мысли полно, так ли, действительно ли ему семьдесят лет? Впрочем, во Франции, которую он так хорошо знает, есть поговорка: 'Женщине столько лет, сколько ей дают окружающие'. Думаю, что пословицу эту можно применить и к самому Илье Григорьевичу, хотя, произнося ее и, вероятно, перевирая при этом, рискуешь наскочить на одну из его едких острот.
1961