Сорокин и я — зрителями. Чтоб в зале не было светло, завесим окна мешками. В такт неторопливому дыханию над головой каждого появляются облачка белого пара — выдыхаемый воздух стынет. Мы в унтах, в тулупах и в меховых шапках. И тут на экране появляется Анна Дзаккео с открытыми полными плечами, на нас смотрят её прекрасные глаза. Она знакомит нас со своей семьёй, потом идёт на рынок и встречается с Андреа. Немного погодя мы её видим чуть ли не в первозданном виде. На 74-й параллели, на вечном льду толщиной в три с половиной километра, в сорокаградусный мороз вид знойного итальянского берега производит несколько странное впечатление: не верится, что он существует, и в то же время становится как бы теплей. Надо сказать, что у нас в зале никогда не услышишь того двусмысленное лошадиного ржания, которое частенько прорезает тишину таллинских кинозалов во время сцен известного характера. Нам всем ужасно жаль Анну Дзаккео, эту очаровательную и славную девушку, жаль, что судьба обходится с ней так по-свински, что Андреа ударяет её по лицу, что до конца фильма она все ещё не находит своего долгожданного счастья.
Время от времени хлопает входная дверь: это Иванов выходит к своим приборам. И передняя наполняется вдруг ярким, ослепительным светом, несчастное плачущее лицо Анны исчезает с экрана, мы не видим её грустных глаз, они стёрты сверканием снега и солнца, словно бы жалеющего девушку, — лишь голос её все ещё слышен.
После конца картины мы молча сидим и курим.
— Да-а… — говорит Генюк.
— Да-а… — говорит Фокин.
— Да-а… — говорю я.
— Подлец он, этот рекламный агент, ох и подлец же! — говорит Сорокин.
— А этот, ну, Андреа, вернётся к ней? — спрашивает гигант Морозов своим детским голосом.
— Куда же он денется — вернётся! — утешаем мы его.
Да простят нас наши жены, но все мы, кажется, чуть-чуть влюблены в Анну Дзаккео.
17 января 1958
Комсомольская
Сегодня прибыл тракторный поезд. Мы проехали несколько километров к нему навстречу. Сперва он виднелся на белой простыне снега лишь тёмной точкой, но потом точка выросла, распалась на несколько пятен, и наконец глаз начал различать флагманский трактор с красным знаменем и высокой радиомачтой.
Колонна порядочно растянулась — километра на два, на три. В первой группе, возглавляемой флагманским трактором, было пять машин. Отсалютовав десятью ракетами, мы подошли к ним поближе и остановились. Из красных тракторных кабин, из домиков, сооружённых на санях, посыпался народ. Среди них было много незнакомых мне людей, приплывших на «Оби». А кое-кто из них уже зимовал тут со второй экспедицией. Но увидел я и своих, то есть людей с «Кооперации». Мы целуемся, закуриваем. На чистом морозном воздухе звучно раздаются приветствия, сопровождаемые порой крепким словцом, не менее уместным, чем хвост у черта. Настроение торжественное, но в то же время и деловое.
— Мы ждали Комсомольской, словно праздника! — говорят прибывшие.
— Тяжёлый был снег.
— Тросы обрывались.
— Некоторые сани чертовски перегружены!
В таком духе проходит вся эта встреча.
Пересаживаюсь в кабину трактора, который тянет за собой две пары саней — на первых бочки с горючим, на вторых жильё. Груз очень тяжёлый, и потому наш трактор соединён тросами с санями предыдущего трактора, кладь которого легче. В трудных местах он нам помогает сдвинуться. Едем медленно, на первой скорости. Взметая снег, нас обгоняет трактор с Комсомольской — у него нет груза. А мы едва тащимся. Ехать по глубокому снегу трудно, и моторы движущихся параллельно тракторов работают на полную мощность. Вдруг флагман, чуть ли не встающий от натуги на дыбы, останавливается. Оборвался трос. Все тормозят, и водители спешат на помощь к товарищу. Чуть погодя мы снова трогаемся в путь.
Один радист рассказал мне следующую историю. Принимая участие в какой-то геологической экспедиции, он со своим передатчиком однажды остался один-одинёшенек в сибирской тайге, в четырехстах километрах от ближайшего селения. В передатчике что-то портится, и он перестаёт работать. Радист кладёт в рюкзак еду, надевает лыжи и отправляется за четыреста километров чинить отказавшую деталь. Он прошёл по снегу через тайгу, отморозил себе пальцы и нос, провалился по дороге в реку и был на волосок от того, чтоб утонуть или замёрзнуть. Наконец он прибыл на место и отдал деталь в починку.
— И знаешь, там у ребят был спирт… И горячая печка… Уж и доволен же я был!
— Отдохнул как следует?
— Отдохнул, как же! Там оказался один корреспондент из областной газеты. Ну и взялся же он за меня! Кто я, да что я, да откуда. И особенно его занимало то, что я чувствовал, когда под лёд провалился. Говорю: «Холодно было». А он мне: «Нет, я не о том!» Я и говорю: «Зверски было холодно». А уж после, как я прочёл его статью, так сразу понял, чего он от меня хотел. Таким героем меня расписал, что только держись. А про то, как я под лёд провалился, так у него красиво вышло — хоть плачь. А меня тогда больше всего зло взяло, что табак намок.
— А дальше?
— Дальше? Смотрел на меня этот газетчик, словно на икону. Самолёта не было, вот он и застрял. Всю музыку мне испортил. Сам понимаешь, спирт есть, печка топится, ребята свои. А тут пей ночью втихую, прячься от этого журналиста. Днём спишь на печке и трясёшься — а вдруг он назад вернётся. Всю музыку мне испортил.
— А дальше?
— Дальше? Ну, починили мне деталь, и пошёл я обратно.
Когда у нас на Комсомольской был в передней (лишь тут мог поместиться достаточно большой стол) маленький банкет, мне подробно вспомнилась эта история. Люди, сидевшие рядом со мной, преодолели тысячу километров отчаянно трудного пути! У них красные от солнца и ветра лица — у кого заросшие, а у кого чисто выбритые. В руках они держат большие стаканы разбавленного спирта. Эти люди боролись с жуткими метелями, с пронизывающим ветром, с морозом. Снег был глубокий и скверный, случались аварии. И то, что их ждёт впереди, ничуть не легче. До Востока отсюда пятьсот пятьдесят километров, хотя, правда, наши тракторы один раз уже проделали этот путь. Но тем, кто направляется в Советскую, предстоит преодолеть шестьсот километров неизвестного пути по ледяному плато высотой в три тысячи семьсот — три тысячи восемьсот метров. Каждые сто метров подъёма могут здесь привести к сюрпризу, разумеется, неприятному. И любой из присутствующих знает это. Знает это начальник создаваемой станции Советская Бабарыкин, гигантского роста молодой человек в зеленом комбинезоне. Знает это Николаев, начальник тракторной колонны, знает это любой тракторист, радист, механик и каждый участник зимовки на создаваемой станции.
Но разговоры за столом вертятся вокруг других тем.
В нашу речь, конечно, врываются и метели, упоминаются аварии и прочие дорожные передряги, но все это приобретает весёлый оттенок. Весьма по-мужски ругают одного руководящего товарища, на чьём попечении лежит снабжение тракторного поезда с воздуха. Хорошо, что он не слышит тех красочных и точных эпитетов, которые обрушиваются за этим столом на его остриженную наголо голову. На парашютах сбросили мороженые яйца. (По этому поводу с другого конца стола отпускается несколько замечаний.) Самолёт сбросил поезду прогорклую рыбу, замёрзшие апельсины и т. д. и т. п. Впрочем, всем, видно, уже надоело ругать упомянутого товарища, и разговор становится все более и более весёлым: рассказываются анекдоты, сообщается о забавных происшествиях по дороге, о том, как кто-то попал впросак, как кого-то разыграли. Павлик Сорокин с графином спирта в одной руке и кофейником в другой носится вокруг стола, рекламирует свои блюда, расхваливает свою Комсомольскую, а заодно и другие станции, чтоб не показаться невоспитанным человеком. Тосты кратки и ясны. Как говорится в евангелии «Но да будет слово ваше: да, да; нет, нет». Кстати, на том краю стола, за которым сижу я, ни дать ни взять «тайная вечеря». В молодых лицах, обрамлённых пышными бородами, есть что-то апостольское. Но Иисус Христос вряд ли сошёл бы на землю, если бы его последователи оказались такими мирянами — без малейшего намёка на святость.
После обеда Николаев отправляется к радисту и вступает в долгие переговоры с Мирным. Людям надо