по-иному. Оккупировать души врага, если нет возможности оккупировать его территорию! Если мы захватим их души, руки их опустятся. Оружие поражает тело, разрушает здания, но чтобы оно приступило к делу, нужно раньше отдать приказание словами. Если душа не захочет истребления, язык не произнесёт приказа, оружие не будет стрелять. Вы говорите, нами командует политика, то есть интересы государства, законы стратегии, вековечные обычаи? Но с высоты истинной нравственности — плевать мне на политику, на стратегию, на замшелые обычаи. Иду на души! Буду поднимать глубинное, вечно нетленное в каждом — высокое стремление человека быть человечным. И если удастся пробудить к действию воистину божественное свойство в каждом из нас, то единственное, что делает каждого человека равнозначным богу, — его внутреннюю человечность, тогда и только тогда конец досель бесконечным войнам. Вижу в этом суть своей миссии диктатора, то, ради чего я вообще появился на свет!
Гамов взволновался от собственной страстной речи. И мы взволновались, как это уже не раз бывало, когда он поднимался до пафоса. И в очаровании от силы его слова до меня не дошли некоторые странности его речи — они стали ясны лишь впоследствии.
— Кое-что для психологической войны мы уже сделали, — продолжал Гамов. — Подразумеваю и жестокие, оскорбительные кары за гражданские и военные преступления; и несуразно высокие награды за частные расправы с теми виновниками войны, до которых наши руки не дотягиваются; и поражающие воображение дары за добрые поступки, как в случае врача Габла Хота, тайно спасавшего наших пленных своей собственной кровью; и голодный режим, назначенный вражеским пленным в отместку за то, что они морили голодом наших солдат и офицеров; и милосердие, какое мы оказываем врагам, попавшим к нам в руки, позволяя их близким взять на себя их питание и лечение; и то, что будем передавать на весь мир картины их жизни в лагерях, что разрешим их матерям, их жёнам прибыть самим на свидания с сынами и мужьями. Да и тысячи других актов и действий, потрясающих воображение, — мы их уже начали, мы их будем умножать.
— Самый очевидный пример нашей психологической войны — казнь захваченных в плен водолётчиков, — говорил Гамов. — Мы с вами понимаем, весь мир это понял — не было военной необходимости в смертной каре какой-то жалкой сотне пилотов, их смерть не ослабила водолётной мощи Кортезии, не усилила наши воздушные силы. Но она потрясла врагов больше любого проигранного ими воздушного сражения. Смерть везде жестока и отвратительна, на поле боя десятки тысяч мучительных умираний искалеченных солдат ещё страшней, ещё преступней быстрой гибели сотни пилотов, сброшенных на крыши своих домов. Но погибшие на поле только пополняют статистику потерь, о них не исходят кровью собственной души — кроме родных, разумеется. А гибель всего одной сотни пилотов поразила всю Кортезию — и не её одну! Миллионы людей, и слыхом до того не слыхавшие об этих пилотах, возмущались, негодовали, страдали за каждого. И бурно ликовали, если кому-то удавалось спасительно запутаться в сетях.
— А добавьте к счастью спасения нескольких десятков пилотов, падавших с высоты на камни, ликование клуров, кинувшихся обнимать заложников, — продолжал Гамов. — Какая выигранная битва могла породить такой всеобщий восторг? И кара преступникам, и милость к спасённым — две стороны одной психологической атаки! И хочу обратить ваше внимание, Гонсалес и Пустовойт, на разный эффект этих двух сторон. Кара за преступление очень действенна, мы будем и впредь применять кары. Но милосердие ещё действенней. Мы это увидели и в городах Кортезии, на которые валились тела их преступных сынов, и на аэродроме Клура: спасение сильней наказания! Будем твёрдо помнить это в новой фазе войны.
Гонсалес хмуро поинтересовался:
— Следует ли понимать так, диктатор, что захваченных в плен участников союзной конференции в Клуре уже не предадим Чёрному суду? Или не будем выносить суровые приговоры?
— Ни в коем случае, Гонсалес! Чёрный суд должен судить их сурово. Но если министр Милосердия найдёт пути для смягчения кар, то он должен это сделать. Почему вы смеётесь, Семипалов?
Я только усмехнулся. Чары вдохновенных слов перестали действовать сразу, как Гамов перешёл от пафоса к выводам.
— Гамов, вы, кажется, решили заменить кровавые схватки на реальной земле красочными спектаклями на театральных подмостках?
Гамов обладал удивительной способностью наносить ответные удары тем же оружием, с каким на него нападали.
— Правильно! Именно театральные спектакли! Ибо схватка десятка актёров на театре поражает воображение тысячекратно сильней, чем схватка того же десятка на грязной почве. Реальную борьбу видят только борющиеся, о ней газеты и стерео лишь упоминают. А поединок актёров на сцене видят тысячи глаз, тысячи душ захвачены им, тысячи людей сопереживают схватке — кто победит, какова участь побеждённого? Страшная сила — театр! Мы будем бить противников глубокими театральными спектаклями. Только играть в них будут не актёры, а политики, военные, палачи и судьи Милосердия.
— Вы ставите искусство выше жизни?
— А разве искусство не важнейший элемент жизни? Три тысячи лет назад наши предки осадили какой-то городишко Тон, захватили и разорили его, жителей кого поубивали, кого увели в рабство. Что бы мы знали о той маленькой битве у стен крохотного Тона, если бы вдохновенный рапсод не поведал о ней в звучных стихах? Битва у Тона три тысячи лет волнует наши чувства! Искусство сделало эту битву нетленной. Рассказ о событиях много действенней самого события, если рассказано хорошо. Наша обязанность сегодня — поставить на мировом театре спектакли такой силы, чтобы их действие заполнило все души.
И, считая, что спор со мной завершён, Гамов обратился к своим двухцветным судьям.
— Гонсалес и Пустовойт, вам ясно ваше задание?
Им всё было ясно.
И Павлу Прищепе с Готлибом Баром, и Казимиру Штупе с Джоном Вудвортом тоже всё было ясно — они продолжали свои обычные занятия. И Омар Исиро не испытывал сомнений, он тоже совершал привычное дело, только расширял его — политические спектакли должен был наблюдать весь мир. Мне и Пеано выпала самая трудная задача — готовить нападение на Нордаг и Корину, противодействие южным соседям — и бессрочно откладывать уже подготовленные срочные удары. Быть в постоянной боевой готовности и не начинать боя — формулируется спокойно только на бумаге, в жизни это мучительно. Мы ждали результата спектакля, который назывался судом над участниками конференции союзников в Клуре — до него нельзя было начинать реальные сражения.
Аркадий Гонсалес заполнял собою — своей гибкой фигурой, своим красивым лицом, своими злыми репликами и речами, своими сердитыми жестами — всё пространство и все часы судилища. Массивный Николай Пустовойт находился на суде физически, но не функционально — ни одной речи не произнёс, почти не подавал реплик. Вероятно, так задумал Гамов — на суде объявлялись одни кары, милосердие приберегалось для другого случая.
Участники конференции в Клуре не обвинялись в бандитских действиях, там не было и профессиональных военных. Дипломаты, журналисты газет и стерео, бизнесмены, даже писатели и учёные — вот кого захватили наши водолётчики в Ферморе. Среди пленников я увидел и наших старых знакомых — философа Ореста Бибера и писателя Арнольда Фалька. На стандартных преступников люди эти не походили. И хоть все они читали «Декларацию о войне», и хоть все знали о жестокой расправе в Кондуке, ни одному, думаю, и в голову не приходило, что с ними поступят не милосердней, чем с парламентариями.
Гонсалес сразу объявил: суд не нуждается в адвокатах и обвинителях. Важно лишь то, чем занимался обвиняемый, содействовала или мешала войне его профессия. И наказания выдавались по профессиям — одни дипломатам, другие — промышленникам, третьи — журналистам. Пустовойт потребовал, чтобы каждый написал в записке на его имя, совершил ли он в дипломатических спорах, в производстве военных товаров, в статьях и передачах по стерео что-либо мешающее войне, хотя бы словесно затрудняющее войну. Только такие поступки могут гарантировать милосердие.
Всё Ядро заранее высказало своё согласие на запланированные жестокости. Но это не значило, что все решения суда были нам по душе. Что до меня, то я испытал омерзение, когда Гонсалес объявил первую серию кар за словесные восхваления войны: смертный приговор журналистам, пропагандирующим войну, и не простую смерть, а удушение путём вталкивания в горло их военных статей. Впрочем, и кара военным промышленникам была не легче — смерть от проглатывания акций их предприятий. И только в одном случае