широкоплечему, узкому в талии, — ему очень шёл и прежний мундир майора, и нынешние чёрный костюм и плащ, оба на белой подкладке — Гамов поворачивался хмурый, глядел непреклонно, говорил властно. А некрасивому массивному Пустовойту — лишь Константин Фагуста превосходил его общей массой — Гамов улыбался, глаза делались добрыми, всем в себе он излучал внимание и готовность слушать. Я бы сказал, что Гонсалесу он приказывал, как генерал офицеру, а с Пустовойтом обращался как с ребёнком, которого часто приходится обижать, но всегда хочется утешить.

— Вам тоже будут задания. Без милосердия не обойтись ни при каком терроре. Все виды снисхождения для разоружившихся бандитов разрабатываете вы. И получите право задерживать карающую руку нашего друга Гонсалеса.

Я закрыл заседание и попросил остаться Гамова, Вудворта и Прищепу — пока лишь они были посвящены в операцию.

— Подвожу итоги: Войтюк — шпион. У кого сомнения?

Сомнений не было ни у кого. Я поставил новый вопрос — как быть с ним дальше? Хранить у себя за пазухой бесценным сокровищем, как требует диктатор? Либо расправиться, как с обыкновенным шпионом, чтобы не создались непредвиденные обстоятельства?

Все согласились, что надо продолжать игру.

— Тогда ставлю два условия. Первое — я передаю Войтюку только правдивые сведения, чтобы в глазах его хозяев не потерять авторитета.

Вудворт высоко поднял брови.

— Передавать правдивые сведения для дезинформации? Простите, я дипломат, а у нас максимум успеха — удачно обмануть. Говорить правду, чтобы обмануть, — это выше моего понимания.

Прищепа разбирался в технологии обманов глубже Вудворта.

— Важен успех, а как он достигается — правдой или ложью — второстепенно. Семипалов передал Войтюку в общем верные сведения, а в результате так напугал Путрамента, что нордаги отшатнулись от собственного первоначального успеха.

— Но это ведь не значит, что вы дезинформировали противника, — настаивал Вудворт. — Не понимаю ваших хитрых ходов.

— Хитрость их в том, что они долгое время лишены обмана. Но наступит момент, и я передам лживую информацию, а ей поверят, потому что привыкли верить мне. Это можно сделать только раз — и надо рассчитать, чтобы был именно тот случай, что способен повернуть течение войны.

Вудворт больше не спорил. Гамов сказал:

— Вы поставили два условия. Первое: передавать только правдивую информацию. Принимается. Слушаем второе условие.

— Повремените с публичным объявлением последнего наступления на бандитов. Всё, что нужно готовить для него, будем готовить. Но объявим позже. А пока я передам Войтюку, как самую секретную информацию, что мы собираем силы для очищения страны от преступников и что вы, Гамов, готовите громовую речь.

И это условие было принято. Павел сказал мне:

— Не хотите ли для последующего изучения нюансов… в общем, отличный записывающий аппарат?..

Я ответил оскорблённый:

— Полковник Прищепа, я был уверен, что вы отлично знаете своё дело. Приходится разочаровываться. Неужели вы до сих пор не поставили такого прибора? Или не считаете меня с Войтюком деятелями государственного значения?

Даже чопорный Вудворт изобразил что-то похожее на улыбку. Прищепа весело сказал:

— Понял. Будете довольны качеством записи.

Отправляясь домой, я прихватил номер «Трибуны». Дома было холодно и неуютно. Елена вторую неделю инспектировала какие-то заводы. В окно хлестал дождь, естественный дождь самой природы. От искусственных ливней Казимира Штупы он отличался лишь тем, что был ещё унылей и надоедливей. Я не люблю осенних дождей, в них мне остро чувствуется ненужность — ни для самой природы, уже не взыскующей, как летом, воды, ни для меня. И я помечтал о грядущем, когда общество будет так богато, что сможет командовать климатом свободнее нас. И тогда какому-нибудь будущему Штупе прикажут устраивать грозы и вёдро, снегопады и ветры для увеселения, а не по необходимости. И в будущей «Трибуне», уже мало похожей на ту, что я взял в руки, можно будет прочитать: «Сегодня с 16.30 до 17.05 — большой развлекательный дождь, потом радуга на четыре ярких и три приглушённых цвета и вечернее гулянье на насыщенном озоном воздухе». «До такого времени, ох, далеко», — сказал я себе и развернул газету.

Константин Фагуста разразился новой статьёй против правительства. Он не призывал брать оружие и идти свергать нас — но это было, кажется, единственным, на что он не осмеливался. Он доказывал, что международная политика Гамова — малоэффективна, когда правильна, и неправильна, когда эффективна. А действия Чёрного суда? — с возмущением спрашивал Фагуста. Сплошные ошибки и неудачи. Объявлена программа платной казни, чуть ли не программа гражданского бунта против всех видов подлости. И что же? Не слышно что-то о нападениях на королей и министров, на генералов и военных промышленников. Зато казнят беспомощных пленных! Неужели правители не понимают, что казнью пленников сами совершают воинское преступление и что за него придётся отвечать? Старые — классические — методы войны отвратительны, ибо сама война отвратительна, так объявил нам диктатор. Но разве лучше то, что он практикует взамен отвергнутой старины? Хрен редьки не слаще, говорили наши предки.

Я отложил «Трибуну» с тяжёлой душой. Меня мучили два противоположных чувства — негодование и бессилие. Негодование не на Фагусту, нет, ибо сам говорил то же, что он, только говорил это в крохотной правительственной группе, а не публично. Я негодовал на самого себя, что был бессилен предотвратить расправу над военными преступниками. И не только был бессилен, но и согласился с Гамовым, что сам спровоцировал это преступление и потому не имею права возмущаться. И странное дело! С первого знакомства с «Трибуной» человек этот, Константин Фагуста, стал мне неприятен. А сейчас я просто ненавидел его — за то, что он был прав, а я не мог, не имел морального права признать его правоту!

2

Природа, на время освобождённая от насилия над собой, разгулялась по собственным законам. Океан, безжалостно обираемый в недели сражений, сейчас отдыхал — свободное его дыхание густыми массами туч разносилось по старым воздушным путям.

Мне тяжело описывать те осенние месяцы. Наступило царство Гонсалеса. Все утренние известия завершались его появлением на стереоэкранах. Он извещал, сколько преступников за прошедший день сдались добровольно, сколько убитых, сколько захваченных. Раза два в неделю на стерео показывался и Пустовойт и повторял всё одно и то же: повинную голову меч не сечёт, тех, кто сдаётся добровольно, он, министр Милосердия, берёт под свою защиту: молодых и здоровых — в армию, больным — лечение, негодных для войны — на посильные работы.

Операция «Очищение» поначалу шла вяло. Вылавливались городские шайки, блокировались убежища банд. Перелом наступил, когда осень дождливая превратилась в осень холодную. Выпал первый снег — пока ещё естественный, а не метеогенераторный. Праздник первого снега, традиционное торжество страны, ознаменовал своей стереоречью Гонсалес. Он не был хорошим оратором, даже я, не говорю уж о Гамове, владел словом лучше. Но содержание речи не нуждалось в украшении, оно и без того разило грохотом уши тех, к кому обращался наш министр Террора.

— Объявляю Неделю Тишины и Раздумья, — говорил Гонсалес. — В эту Неделю полиция и армия не производят никаких операций по вылавливанию бандитов, а вы, бандиты и пособники их, на кратком недельном покое обдумайте свою дальнейшую судьбу. После Недели Спокойствия — Неделя Амнистии, этой недели потребовал мой коллега, министр Милосердия Пустовойт. В Неделю Милосердия все, сдавшиеся с оружием, получают полное прощение либо минимальную кару. Всё завершает Неделя Истребления, даже не неделя, а сколько потребуется. И уже не будет прощения и милосердия, самые суровые кары поразят

Вы читаете Диктатор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату