случайно приставших к банде одинаково с главарями. Не пропустите последних спасительных дней! И не надейтесь укрыться в горных логовах, в глубинах лесов. Выморозим укрывшихся, засыплем их метеоснегами! Всей армией страны пойдём на вас!
— Я знаю, в шайке не существует полного единства, — продолжал Гонсалес. — Большинство устало от разбойничьей жизни, измучено лишениями, понимает неотвратимость наказания. Но вас, большинство, терроризируют вожаки, их приспешники. Вы боитесь их? Но почему? Ведь вас много больше! Так разоружите главарей! Свяжите, убейте, если сопротивляются. Нападите на сонных, если трусите перед бодрствующими! И несите на пункты милосердия — связанных или убитых. Вожак впереди своей банды либо тот же вожак, связанный или мёртвый, — вот пропуск в амнистию! Повторяю: не пропустите последний День Милосердия! Не отриньте последний шанс снова стать людьми из того полузвериного бытия, в которое сами ввергли себя!
Вот такова была речь Гонсалеса. Её предварительно просматривал Пустовойт, утвердил Гамов. Гамов посоветовал и мне поработать над ней, я отказался. Это не моя епархия — внутренний террор.
День, начавший Неделю Тишины, меньше всего можно было назвать тихим. Стерео всё снова и снова повторяло речь Гонсалеса, а в промежутках между речью и известиями забивало уши музыкой. Наш добрый Омар Исиро, министр информации, искренне думал, что бравурная музыка превращает чёрные мысли, от которых впору вешаться, во что-то радостное.
Во всяком случае, тихая неделя шла очень тревожно — и для несдавшихся шаек, и для страны, истомившейся от неспокойствия, и особенно для нас — правительства, основавшего все планы на амнистии и всеобщем успокоении.
Первый День Милосердия дал обильный поток «амнистёров», но его перекрыл второй, а ещё больше третий день. Плотину нерешительности прорвало. Сдающиеся так торопились, словно страшились, что последний день сдачи наступит раньше, чем объявлен. На четвёртый день поток ослабел, а в последний, седьмой день, на пункты явилось лишь несколько человек.
С бандитизмом в стране было покончено.
В речи к народу сразу же по завершении недели милосердия, Гамов именно так и обозначил достигнутый успех.
— Всего сложило оружие 273565 человек, — сказал он. — Это означает, что массовый бандитизм ликвидирован. Отдельные преступления могут совершаться, от единичных преступлений не застраховано ни одно общество. Но организованной преступности больше нет. Вдумайтесь в это! Из внутренних войск, воевавших с бандитами, мы теперь сформируем десять дивизий в помощь фронту. Не меньше дивизий дадут и «амнистёры». Какое облегчение для страны! Какое облегчение!
Он закончил речь обращением к женщинам. Воззвания к женщинам, как некий ударный аккорд, завершали почти все речи Гамова к народу:
— Милые мои подруги! Я обещал вам, что эту зиму вы будете без страха шагать по ночным улицам. Поздравляю вас: для страха оснований больше нет. И ещё поздравляю многих с тем, что их соскользнувшие с честной дороги дети и близкие вновь возвращены к нормальной жизни нормальных людей!
На очередном Ядре Гамов изъяснялся совсем не в таких радужных тонах. Впервые он сделал выговор Прищепе.
— Полковник Прищепа, вы безобразно ошиблись! Уверяли, что бандитов в стране сто семьдесят – сто восемьдесят тысяч, а сложило оружие в одну неделю больше двухсот семидесяти. Как строить надёжную политику на такой ненадёжной разведке? А если сведения о неприятельских силах столь же точны? Может быть, стремительное продвижение маршала Вакселя к Забону объясняется тем, что трагически преуменьшены его реальные силы?
Павел признал недостатки разведки, но указал и на объективные причины просчётов. В районах военных действий у него своя агентура. И живым агентам там помогает инструментальная разведка, сеть тайных датчиков — приборы точные и надёжные. Но внедрять своих людей в бандитские шайки гораздо трудней, инструменты здесь неприменимы. Наблюдать за неприятельской армией проще, чем следить за десятком преступников, сбившихся на короткое время в одну стаю.
Гамов продолжал утверждать, что трудно вести политику, когда неточно представляешь себе настроение народа. Ошибка с количеством бандитов лишь часть более общей и трагической ошибки — неизвестности, сколько людей поддерживают нас, а сколько наших противников. В каждой квартире не поставишь подслушивающее устройство, в каждую семью не введёшь своего агента.
— Побойтесь бога, Гамов! — не выдержал Готлиб Бар. — Да спросите у меня, если не верите Прищепе! На заводах, на селе, в магазинах, это всё мои объекты, нашу деятельность одобряют, нас хвалят.
— Вы меня не поняли, Бар. Я не утверждаю, что наша разведка уже ошиблась в оценке настроения народа. Но говорю, что такая ошибка возможна, и мы можем её проглядеть.
Гамов, уверен, высказывал давно обдуманное. Он считал, что в обществе, сцементированном единой волей, в данном случае его, Гамова, верховной волей, очень трудно распознать истинные настроения людей. Свободного обсуждения нет, борьбы партий не существует — как же узнать, о чём думает средний житель? В стране, где нет разногласия мнений, нет и точного понимания людей. Мы сами создали такую страну, но, используя достоинства единовластия, не должны забывать и о присущих единовластию пороках.
— А Фагуста? — возразил я. — А этот беспардонный демагог, которого вы почему-то опекаете, разве он не высказывает открыто мнения, отличные от наших?
— Рад, что вы, наконец, нашли пользу в деятельности редактора «Трибуны», Семипалов. Фагуста — как бы узаконенный критик всего, что мы делаем. Он — крайность. А масса молчит. Только чрезвычайные события заставляют всё население открыто заговорить.
— Информация методом провокации, — сострил Готлиб Бар. До министерского поста он считался мастером острословия, но сейчас и ему было не до острых словечек. Всё же он повторил с удовольствием: — Информация методом провокации!
— Вы правы, Бар. В нашем обществе народ на откровенность надо провоцировать. Лишь чрезвычайность заставляет людей забыть о молчании. Вот почему так опасно ошибся наш друг Прищепа в оценке реальной мощи бандитов. И меня тревожит, что мы строим свою политику, не ведая реального настроения народа. Поразмыслите об этом.
После заседания я вышел вместе с Гонсалесом.
— Просьба, Гонсалес, — сказал я. — Только не спрашивайте, зачем мне нужно то, о чём попрошу. Пока это мой секрет. Не могли бы вы по одному моему требованию арестовать человека и держать его в заключении, пока я не прикажу его освободить или не предам вашему суду?
Гонсалес обиделся.
— Вы, кажется, забыли, Семипалов, что в моём подчинении вся полиция и все охранные войска? Могу арестовать любого. Даже вас самого!
— В своём аресте я пока не нуждаюсь. И постараюсь не забывать, что в ваших руках вся полиция и все охранные войска.
Я мог бы попросить об аресте и Павла Прищепу, отношения у меня с Павлом были иные, чем с Гонсалесом. Но я учитывал, что репутация у Чёрного суда куда грозней, чем у разведки.
3
Отношения с Войтюком развивались так, как и должны были развиваться. Он стал не только угодливо слушать, но и осторожно задавать вопросы. Следующей стадией должна была стать наглость. Надо было показать ему, что реальность иная: он в моих руках, а не я в его.
— Войтюк, — сказал я после его доклада о новостях в международной жизни, — не кажется ли вам, что у нас утечка информации?
Он и глазом не моргнул.
— В каком смысле — утечка информации?