допоздна, лишь приглушая патефонную громкость в предполуночные часы.
На музыку к Виктору часто являлись его знакомые и друзья, я стеснялся приглашать своих друзей в чужую квартиру. Среди его знакомых иногда появлялся прораб Рудстроя по имени Борис, а по фамилии не то Болхов, не то Балкин — буду для определенности называть его Балкиным. Очень занятный человечишко был этот Балкин. Невысокий, круглощекий, с маленькими живыми глазками, неожиданно массивным для небольшого лица носом, всегда насмешливым выражением лица и хрипловатым смеющимся голосом. Он участвовал в нашем разговоре только тем, что подавал иронические реплики либо что-то вышучивал. Виктор считал его крупным строителем, утверждал, что он много видел и пережил, и прекрасный рассказчик о пережитом. Но я долго не слыхал внятных рассказов Балкина, пока сам, когда мы прослушали серию неаполитанских романсов, не пустился в разглагольствования о природе любви.
— О странной болезни, именуемой любовью, известно все, за исключением одного: что она такое? — так высокопарно начал я тот свой монолог о любви. Любовь исследована до дна на глубину, превышающую достигнутую при проходке шахт и бурении скважин. О любви написаны горы романов, километры стихов, гектары прокурорских докладов и тонны следственных материалов с приложением вагонов вещественных доказательств. И все же любовь остается величайшей тайной человечества. Любви нельзя научиться по самым лучшим любовным книгам. Каждому приходится хоть раз в жизни открывать ее вновь и вновь для себя, со всем, что сопутствует великому открытию: замиранием сердца, ликованием, страхом, поочередно сменяющимся сознанием, что ты гений, дурак, прохвост и лучшее в мире создание. Кнут Гамсун, специализировавшийся на «страсти нежной», как-то поставил на попа наболевший вопрос: «Что есть любовь?» И безнадежно посоветовал: «Спросите у ветра в поле.»
— Вы тоже считаете, что надо обратиться к ветру в поле, чтобы узнать, что такое любовь? — насмешливо поинтересовался Балкин и выразительно искривил свое подвижное лицо.
Я расценил его гримасу, как возражение, и кинулся в спор.
— Да, я не знаю, что такое любовь, как и не знаю точно пищеварения в моем желудке. Знаю, что пищеварение идет нормально и потому я сыт или, наоборот, голоден. И знаю, что любовь — не трепетный цветок, стыдливо вянущий от постороннего взгляда, а скорей похожа на здоровенное существо с мускулами быка и глоткой пароходной сирены и, стало быть, может постоять за себя в любой житейской потасовке. То есть знаю, как выглядит любовь со стороны, каково ее практическое действие. А вот что она такое сама по себе, в своей имманентности, чтобы философски ее определить — нет, до этого никто еще не дошел: ни сами любящие, ни воспевающие любовь поэты, ни объясняющие ее ученые.
— Интересно, — сказал Балкин. — Даже очень интересно — со стороны все видно и ясно, а что именно ясно — не разобрать. И насчет вот этого мускулов быка и глотки пароходной сирены… Беретесь доказать?
— Конечно. Для доказательства расскажу вам невероятную историю о том, как устраивались любовные свидания на заводской трубе.
— Убедительная история, — одобрил Виктор. Он знал, о чем я буду рассказывать.
На никелевом заводе, ко времени моего рассказа, несли свои функции две кирпичные трубы — первая метров в 140, вторая — чуть поболее 150. Высота трубы подбиралась из расчета, чтобы высасываемые ею из металлургических агрегатов вредные газы не душили поселок, а уносились далеко за его пределы. И если с Норильского трехгорья не свергались в долину ветры, трубы трудились исправно. Только в отдалении от поселка гибли северные леса. И морозы ниже пятидесяти градусов, и свирепые циклоны с океана, и вечную мерзлоту, не позволявшую корням углубляться — все тысячелетия выносили сверхвыносливые леса, а соседства с индустрией не снесли. А когда задували горные фены, газы заволакивали и поселок — и люди тогда узнавали, что должны чувствовать леса. Правда, люди в отличие от мощных деревьев сразу не гибли.
Трубы выкладывались с хорошим запасом прочности — стены у основания толщиной в пять-шесть метров, на вершине — около трех. Выкладывали их с великим тщанием из специального кирпича опытные трубоклады. И выкладывали без спешки, типичной для всех других строительств, — слишком уж серьезными последствиями грозила плохая кладка. И сушили свежую кладку зимой и летом, не полагаясь на милость погоды, снизу в трубу непрестанно вдували теплый воздух. Вторая труба возводилась уже в середине войны, она неторопливо росла несколько месяцев. И вот на ней-то и разыгрались события моего рассказа.
Ночью трубоклады уходили, и к трубе тайком устремлялись парочки. Зимой на промплощадке встречаться негде — в цеху полно людей, снаружи мороз и снег. А в канале трубы тепло, ветра нет, канал освещен лампочками. Мужчины с женщинами карабкались по внутренним монтажным лесенкам и удобно устраивались на верхней площадке. Даже на самой вершине, где толщина стен около трех метров — ширина средней комнаты — можно свободно вытянуться и гиганту. А над головами шатер, спасающий и от снега, и от дождя, и от головокружения. Один молодой уголовник, трудившийся в обжиговом цехе и в нужное время убегавший на высокотрубные свидания, с восторгом описывал удобства любви на трубе. Одно было страшно, признавался он, — лезть туда, цепляясь за внутренние скобы, а пуще того — спускаться.
— Вот что такое любовь, — с торжеством закончил я. — Совершенно непонятное в существе своем чувство, а гонит человека на немыслимые поступки. Даже здоровому крепкому парню страшно карабкаться по стометровой стене, а каково же бабе? Нет, карабкались и лезли, передыхали и снова ползли. Я как-то проник в трубу, чтобы посмотреть — вмиг голова закружилась от одного вида высоты, а они не опытные же трубоклады… Платили смертным страхом, ежеминутной возможностью гибели за часок удовольствия. И после этого будете оспаривать, что у любви мускулы быка и что она вовсе не нежный цветок, сникающий от легкого дуновения ветра?
— И не подумаю, — сказал Балкин, посмеиваясь. — Даже полностью согласен с вами насчет быка и цветочков. Но только скажу в дополнение, что грош цена вашим прорабам и заводским начальникам, — никто не подумал использовать могучую силу любви. Да и вы тоже… Неплохо описали и мускулы, и глотку сирены. Так сказать, философский взгляд со стороны. А что любовь — великая производительная сила и что ее можно использовать в материальном производстве — об этом вы и не подумали.
— Любовь как материальная производительная сила? Любовь как некая экономическая категория? Уж не хотите ли вы сказать?..
— Да, именно это! Я пошел дальше вас в понимании любви. Скромно признаюсь: я первый в мировой истории использовал любовь именно как материальную производительную силу, как важный экономический фактор. И заплатил за это великое техническое открытие всего десятью сутками карцера. Зато возглавляемый мною участок впервые за несколько лет вышел в передовые, а мне пообещали два года досрочки — и выполнили обещание. И если я сейчас с вами пью этот разбавленный деготь, который Виктор Евгеньевич почему-то называет цейлонским чаем, а не валяюсь на нарах в моей бывшей зоне, то лишь потому, что не индивидуально плотски, не абстрактно философски, а производственно практически понял, что такое любовь и как ее приспособить к экономике строительства.
Мы дружно хохотали. Виктор с восторгом воскликнул:
— Что я тебе говорил? Борис — златоуст! При капитализме он был бы лидером в парламенте, а у нас новатор в горном строительстве. Просто бери карандаш и записывай каждое слово!
Записывать рассказ Балкина я не стал, но постарался запомнить. И передам его своими словами.
Все началось с того, что Балкина с этапа сразу доставили в Нагорное отделение, населенное почти исключительно женщинами. Он никого в Норильске не знал, но лагерное начальство имело о нем исчерпывающие сведения строитель по специальности, сидит седьмой год, осталось три, трудился на многих объектах и был энергичен и деловит. А в бараке его предупредили, что он должен опасаться начальника зоны Брычникова — хам по поведению, зверь по жестокости, дубина по интеллекту.
Два дня Балкин вкалывал на общих работах, а утром третьего предстал пред грозные подслеповатые очи Ефима Брычникова.
Даже среди вохровских офицеров Брычников числился «здоровилой» и «железякой». Несколько незаурядных дел, совершенных незадолго до того, как его выбросили из партии и уволили с комбината, прославили имя Брычникова и в блатном мире. Знаменитого Моньку Прокурора, наотрез отказавшегося выходить на работу, Брычников самолично перевоспитывал в своем кабинете — Моньку после этого разговора на руках доставили в ОПП — местный Оздоровительно-профилактический пункт, более, впрочем, известный под скептическим наименованием «Отдел подготовки покойников». А когда «постельный шарик»