И с воем метнулся прочь от берега, назад к обрыву, от этого проклятого Глеба и беспомощной Лизы, унося в себе почти нестерпимую боль обиды и ярость, беспредельную ярость, едва умещавшуюся в его исступленной душе.

Вечером отец подозвал его и спросил с тем страшным, ледяным спокойствием, которое всегда предшествует гневу:

— Что ты сделал?

Но Марк не знал вины за собою, и потому молчал, глядя исподлобья на отца с видом затравленного зверя, готового защищаться и ненавидеть.

И вот звонкий свистящий удар обжег его щеку и почти лишил сознания.

Потом ему сказали его вину: он сманил сына управляющего смотреть на купающихся и оскорбил его бранью.

Марк не оправдывался. Он понял подлую ложь Глеба и не удивлялся ей.

Здесь, в этом маленьком городе, лгали все от мала до велика: и на фабрике, и за черными шлюзами каналов, и у сине-темной Ладоги, над которой кропотливо и упорно облитые потом гоньщики тянули барки и беляны по ровным, как лента, берегам каналов.

Лгала фабрика, лгала жизнь, лгали окружающие, лгали, борясь за право существования, из-за куска хлеба и тех грошей, которые так тщательно береглись за несколькими замками для того только, чтобы, выглянув из-под них, разойтись по миру, сея новую ложь, распри и пороки. И лгали зря, просто и бесцельно, потому только, что ложь была в мире и в них.

И оттого они и казались Марку воплощением зла и неправды.

И он ненавидел их, как ненавидел мир. Целый мир…

* * *

Солнце село. Марк не заметил, как оно садилось, багровое, почти кровавое на западе, как оно опустилось в реку, которая жадно проглотила его в своих быстрых струях. И сосны на противоположном берегу Невы стали еще стройнее на горизонте. И воздух стал как будто свежее. И дрожащая зыбь его казалась хрустальнее. От реки потянулся легкий, почти неуловимый запах, чуть отдаленно напоминающий запах тления. Белые кувшинки медленно закрывались, смятенные и радостные в ожидании вечера.

И вечер наступил.

Марку следовало идти домой, на фабрику, в здание конторского домика, где он родился и вырос, где жил его отец, где его били, бранили и запугивали в детстве и презирали в ранней юности.

Туда он должен был идти, потому что наступила ночь.

Марк любил ночь больше дня, гораздо больше. Ночью, когда люди спали, их темные дела спали вместе с ними.

Он ненавидел свет, освещающий все их дурные, грязные поступки. Его неудержимо влекло в темноту, и родись он, Марк, несколько тысячелетий назад, он не пошел бы к людям, а зарылся бы в чреве земли и стал бы пещерным человеком, потому что свежесть земли заглушала бы запах тления ему подобных.

Хороших людей Марк не знал. Он слышал от других, что есть такие люди, но где живут они и как найти к ним путь и проложить дорогу, он не знал, да и не стремился узнать.

Черная туча, кружащаяся вокруг Марка, поглощала его постепенно, порок был кругом него, он западал и в его сердце, сердце получеловека, одинаково открытое для добра и зла.

А когда порок пересиливает в своем господстве, все светлое сторонится, уступая ему дорогу. Когда- то, когда его и не было (или так, по крайней мере, казалось Марку, что его не было когда-то), весь большой мир казался ему прекрасным.

Но он, Марк, был тогда ребенком. И это был сон, наверное, ослепительный и яркий, отдающий сказкой.

Когда-то давно, очень-очень давно, а может быть, и во сне, он помнит, как белая красивая женщина с печально-строгими глазами стояла над его кроваткой и пела о чем-то прекрасном и сказочном, чего не понимал ребенок-Марк, но что западало ему в душу помимо воли, вместе с теплом и светом, исходящими от сердца белой женщины.

И у белой женщины были такие же длинные волосы, золотые и нежные, как у Лизы Дориной, и Марк хорошо помнит, что от них всегда пахло свежестью и цветами.

И уже много позднее кто-то повел его на угрюмое песчаное кладбище, сплошь заросшее соснами, и, останавливаясь над желтым холмиком, обвитым иммортелями, сказал:

— Тут лежит твоя мать.

Тогда Марк понял, что у него была мать, и, странное дело, почувствовал при этом не тоску, а радость, потому что иметь мать значило иметь детство и ласку, хотя бы кратковременную и мимолетную, как сон.

И потом началась та пытка, которую люди называют жизнью и которой не предвидится конца.

Отец пил и дрался… Смерть белой женщины подняла в конторщике Ларанском все позабытые слабости молодости и вылила наружу то обилие темной силы, которая таилась в нем.

Белая женщина сумела было подавить в своем друге пагубные привычки и своей нежной, хрупкой рукой отвела его от той бездны, к которой тот стремился. Но белая женщина, несмотря на всю силу своей любви, не могла осилить природы.

Природа победила ее друга, победила, как страшный зверь, тешась над ее бессилием отнять у нее раз намеченную жертву. И белая женщина отступила, покоренная ею.

Она погибла. И смерть ее, развязавшая руки Ларанскому, вернула его к той непроглядной мгле, куда властно вели его инстинкты.

Конторщика Ларанского ценила фабрика.

Администрация ситцевой мануфактуры отлично понимала, что за те жалкие гроши, которые получал этот темный, но, бесспорно, честный и прямой человек с жестким складом ума и сердца, нельзя требовать большего.

И слабость его знали, относясь снисходительно к ней.

К тому же он имел привычку пить тогда, когда обычные подсчеты выдач и выручек заканчивались за день, и пьяным Ларанского мог видеть разве один только Марк, его сирота-ребенок.

Марк унаследовал от отца его угрюмую, жесткую настойчивость, его почти животное упорство и мысли, и поступки, и болезненную мстительность дикого, озлобленного дитяти.

Но белая женщина, умирая, оставила в нем частичку самой себя в виде капельной дозы чуткости, скорее вредившей, нежели помогавшей стройности душевного инстинкта Марка.

Он рос один, на свободе, среди таких же маленьких дикарей, родителей которых, как отцов, так и матерей, деспотично отнимала та же фабрика, с тем чтобы за жалкие подачки выпить их кровь по каплям и вернуть их под старость обессиленными и ненужными семье.

Оборванный, грязный, он рос, как паршивый щенок, среди прочих ребятишек.

Его обижали все, кому было не лень, потому что он был сирота и родился до брака, ребенок любви, обязанный ответить судьбе за грех его родителей.

Белая женщина умела любить и поплатилась за это. И расплатой за эту любовь явилось ее дитя, Марк, которому не следовало ни жить, ни родиться.

Строптивый, гордый и затравленный, он не мог и не умел привлекать к себе симпатий. И с угрюмым упорством платил он ненавистью за ненависть, враждой за вражду.

Голодная, измученная в работе толпа беспощаднее судит людские проступки; она с двойной жестокостью карает за них.

Дело копотное и тяжелое создало в ней эту жестокость.

И эта толпа не могла простить белой женщине, обладавшей нежными, непригодными к труду руками, ее падения и сытой жизни, потому что белая женщина была дочь того же серого люда, дитя того самого фабричного народа, который, обливаясь потом, а подчас и кровью, отдавал свои трудовые силы жадной и безучастной фабрике.

И когда конторщик Ларанский, настояв на своем, дал имя своему ребенку, сделав любовницу женою, серая толпа не укротила своей ненависти.

Грех оставался грехом, падение — падением. И она простила бы, эта толпа, и грех, и падение

Вы читаете Золотая рота
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату