молодой женщине, если бы молодая Ларанская не ушла от нее, не отделилась от ее среды, чувствуя свою обособленность и полную несолидарность с фабричной толпой.
Их дети, младшее поколение этой толпы, в силу наследственности, а частью в силу бестолковой детской беспощадности, перенесли ненависть их отцов и матерей на Марка, приплод белоручки-матери. И в невинных детских играх фабричных ребятишек и сынишки конторщика порою глухо волновалась сознательная, недетская жестокость, слышались опасные, недетские речи, звучала горечь и угроза, и острая боль обиды чувствовалась сильнее в детских устах.
Соседство с фабрикой давало себя чувствовать и в детском мире.
Когда Марк возвращался к отцу, обиженный и избитый, и получал новые побои от озлобленного, усталого, топившего всю житейскую горечь в вине Ларанского, в его душе закипала новая обида, и мозг туманился от бессильного сознания найти себе защиту.
Отцовские побои, порой бессмысленные, порой заслуженные, притупляли в нем последнюю чуткость дитяти, и скоро он начал воздавать должное людям, перестав различать добро и зло, правду и ложь.
Он стал таким, каким его стремились сделать, стал дикарем-Марком, бичом окружающих.
На перекидном мосту, ведущем от города к фабричному острову, Марк встретил Лизу.
На ней было светлое платье, а на груди резким красным пятнышком выделялась знакомая брошь, та самая, которую еще вчера носила Китти Лаврова, средняя дочь управляющего.
И ни тени стыда или смущения не выражало ее розовое лицо, дышащее здоровьем и брызжущее весельем. И синие глаза, и алые губы — все смеялось без улыбки в этом молодом лице, таком жизнерадостном и красивом.
Поравнявшись с Марком, она окинула его взглядом и захохотала громко и вульгарно на всю улицу:
— Ловко тебе попало? Будете нахальничать? Молокососы!
И презрительно выпятив губку, прошла мимо него, шумя туго накрахмаленной юбкой и обдавая его запахом духов, пряных и острых, как мускус.
Марк оглянулся, и первое, что бросилось ему в глаза, были ее волосы, туго сплетенные и уложенные косой на затылке, напомнившие ему разом те золотистые нити, которые он нехотя увидел над рекою. И эти волосы, ярким жгутом уложенные на затылке, отчетливо-ясно напомнили Марку эту беспомощно подвигающуюся утром по реке фигуру, которая влила в его сердце столько горечи, обиды и злобы.
Боль пережитого утратила со временем свою остроту, расплылась в новых впечатлениях и оставила в нем теперь одно только воспоминание. Но и к утренней злобе на Лизу, и к обидному презрению, примешивающемуся к ней, присоединилось теперь еще какое-то новое, властно закопошившееся в душе Марка чувство. Оно появилось в нем впервые, и он не сразу понял его.
И только когда Лиза отошла от него и, опершись всем своим рослым молодым телом на перила моста, остановилась перед Глебом, неизвестно откуда и как вынырнувшим в эту минуту ей навстречу, Марк ощутил в себе какую-то обидную пустоту.
Как будто что-то потемнело и заглохло в воздухе. И вечер нахмурился. И стеклянная вода реки, ласкавшая берега фабричного островка с легким монотонным лязгом, стала бессодержательной и темной. И все болезненно пережитое за сегодняшний вечер, отодвинувшееся и ушедшее было в глубь души Марка на минуту, снова заговорило и зашумело в нем. Все, что было лучшего в этом вечере, в этой притихающей природе, исчезло разом из души Марка.
Что-то тяжелое, мертвое и жуткое надвинулось на него.
И потому надвинулось только, что ушла Лиза.
Если б в эту минуту сияло солнце, Лиза унесла бы его с собою, в золотом жгуте своих пышных кос. Так подумал Марк, когда ее уже не было подле. И его неудержимо повлекло в эту минуту к ней, Лизе.
К этой Лизе, прямой и понятной, которая уколола его сейчас своим обидным смехом, а не к утренней Лизе, показавшейся ему сегодня в реке и овеянной таинственной прелестью своей красоты, которой он не понимал и чуждался.
Та Лиза по-прежнему пробуждала в нем обиду и ярость. Ту Лизу он ненавидел почти. А эту стремился удержать подле себя, чтобы видеть близко-близко красивое, смеющееся затаенным в нем смехом лицо и этот золотой жгут на затылке, на который ему было почти так же больно и приятно смотреть, как на солнце.
Чувство двоилось в нем, и ему было жутко и страшно от той пустоты, которую оно вело за собою. И, пугаясь этой пустоты и разом охватившего его воспоминания о пощечине, он подошел к говорившим, совершенно позабыв о том, кому он обязан полученным оскорблением, и спросил:
— О чем вы?
Глеб, в клетчатом летнем щегольском костюме, в лихо заломленной на затылок форменной фуражке одного из столичных коммерческих училищ, прищурился при его приближении и, подмигнув ему, произнес с улыбкой:
— Вот видел ты дурочку? Ее Михайло Хромой хочет в жены, и как ты думаешь — она соглашается за него идти. А?
— А то нет? Ловко придумали! — рассмеялась Лиза, и от ее смеха почему-то мурашки забегали по телу Марка.
Теперь ему беспричинно хотелось заставить Лизу замолчать при Глебе или, взяв ее за руку, отвести куда-нибудь подальше от маленького города, чтобы этот срывающийся на высоких нотах смех, насильно влетавший в его душу, доставался ему одному.
А она, не замечая пристального взгляда, продолжала смеяться, кокетливо и нарочно подергивая плечами перед обоими юношами.
— А то нет! Прикажете у моря ждать погоды, что ли? И так ваш брат норовит, как бы…
И, не докончив, оборвала фразу, значительно взглянув в самые глаза Глеба блестящим, заигрывающим взглядом.
— Глупышка! — процедил тот сквозь зубы и помахал в воздухе тросточкой, — право, глупышка! Своего счастья не понимает. Честное слово! И как это прочно залегла в вас некоторых мещанская мораль о буржуазном счастье. Брак только, хотя бы с безногим козлом, лишь бы законный брак. Ведь твой жених хромает, как черт! Наплюй же на него, полюби достойного твоей красоты и молодости.
— До-с-той-ного? — протянула она певуче, и вмиг глаза ее приняли то лукавое выражение, которое так шло к ее внешнему облику, такому раздражающе-красивому. — Уж не вас ли?
И в том взрыве смеха, которым она закончила фразу, послышалось что-то фальшивое и натянутое, как струна.
И Марка повело от этого смеха.
И опять, как давеча на реке, ему стало и жаль Лизы, и обидно, и больно за нее.
А когда Глеб, чуть усмехнувшись, бросил ей мимоходом: «Хотя бы меня? Чем я недостоин?» — он ощутил в себе непреодолимое желание заставить молчать обоих, потому что и перекрестная игра их взглядов, и эти полусерьезные, полушутливые речи, скрывающие их значительность под взрывами плоского смеха, казались ему нестерпимо ненужными, дурными.
Но самой Лизе они не казались такими. По крайней мере, она хохотала громко, на всю улицу, с теми характерными взвизгиваниями, которые так ярко обличают мещанку.
— Держи карман шире! Как же! — смеялась она. — Нашли дуру, нечего сказать. Ишь, какой выискался. Знаем мы вас. Ловкий мальчик, да не на ту напал! — и, разом прервав смех, она метнулась в сторону всеми своими туго накрахмаленными свистящими юбками и пошла по мосту ровно, «по-нарочному» раскачиваясь бедрами в такт походке.
— Славная девчурка! Ей-Богу! — пропустил себе под нос Глеб и вопросительно поглядел на Марка.
Марк ничего не ответил.
Марк думал в эту минуту.