зрения отражения эволюции руководящих идей, довольно относительна и может быть установлена лишь с некоторой натяжкой.
Выбор для исследования столь отдаленного исторического материала сам по себе интересен, и Ротфельс склонен ставить его в тесную связь с борьбой против рационалистической военной теории, с презрением смотревшей на варварство воевания прежних столетий. И в военно-историческую область Клаузевиц внес свое индивидуализированное наблюдение. Во главе упомянутого выше отрывка стоит замечание, что «различные великие войны образуют столь же многие эпохи в истории искусства»; многогранно различные по типу стран и людей, по нравам и обычаям, по политической ситуации и «духу наций». Но они внутренне объединяются в одно целое постоянством опыта, общим ходом культуры и равенством действующих принципов. Такое понимание является лучшим средством против склонности излишне обобщать данные отношения и тем отказываться от силы непосредственного умозаключения: «Кто начисто захвачен взглядами своего века, тот склонен новейшее считать за наилучшее — ему невозможно совершить
Таким образом, Клаузевиц, следуя учению Шарнгорста, опирается не на события наиболее свежие, но на события более ранней эпохи. И как раз презираемая за свою безыскусственность бесконечная борьба Тридцатилетней войны своими разнообразными и исключительными моментами доставляла широкий простор для выявления руководящих факторов на войне. «Многочисленность князей, принявших в ней участие, крайне просторный театр войны, очень мало организованные боевые силы, дурное правление в государствах, пережитки феодализма и рыцарства, наконец, религиозная цель войны допускали исключительные проявления в области военного искусства и в то же время делали их необходимыми». Лишь потом европейские государственные и вооруженные силы получили большую устойчивость, военные театры сузились, дух наций излечился от «всякого рода мечтаний, спасительных или вредных»; этим создались и действительные основы для ограничения ведения войны, которое «более приблизились к сухому учету хозяйственного разума».
В этом уже проглядывает часть исторического понимания молодого офицера. Иногда считают Клаузевица великим кодификатором учения наполеоновской эпохи[68]. Упомянутый отрывок показывает, что его исходный пункт был иным: принципиальное признание основного единства в истории стратегии, проходящего через все исторические формы и переживания. Воззрение на войну как на одно цельное явление, проникнутое индивидуальным принципом, естественно переносилось Клаузевицем на всю совокупность исторических явлений: ведение войны в ancien regime[69] [не] является ни руководящим, ни подлежащим осуждению, оно имеет временный характер, его определяют «истинные основы». Конечно, всю совокупность причинных соотношений[70], т. е. связь между военными и общесоциальными явлениями, а тем более экономическими, Клаузевиц еще не постигал, как и его учитель Шарнгорст.
В своих работах Клаузевиц старательно избегает характер и меру суждения подгонять под какую-либо общую теорию; всюду со свойственной ему гибкостью ума он старается нащупать присущие людям и обстановке особенности, чтобы на основании их создать какую-либо обобщающую идею, связывающую частности в одно целое. «Густав Адольф не всегда являлся полководцем, смело совершающим вторжения или дерзко ищущим сражений; он скорее любил искусную, маневренную, систематическую войну Такая склонность к осторожным комбинациям поддерживалась присущими той эпохе обстоятельствами, вроде особого значения городов и необходимости обращать на них внимание, но, прежде всего, политической обстановкой»[71].
После сражения при Брентельфельде чисто военный перевес безусловно требовал прямой дороги на Вену, но интересы Густава Адольфа сводились к обоснованию театра войны в Средней Германии. Это — великая идея, которая, «вносит свет и единство в разнообразные операции его трех походов». «Для протестантов он мог приобрести в Вене все, для себя — ничего».
На фоне этих исторических работ, несомненно, выковывались и обдоказывались те основные положения его главного труда, которые в эту пору лишь переходили порог его научного сознания. Так, план Густава Адольфа высадиться в Германии убеждает его, что «величие идей и правильная оценка моральных явлений являются во все времена совершенно неустранимыми условиями военного искусства, и никакое искусное использование местности, никакая геометрическая конструкция операционной линии не могут сделать их излишними»[72]. Эскиз о походах Густава Адольфа Клаузевиц очень усиленно утилизирует в смысле подчеркивания морального элемента, переходя под влиянием молодой горячности иногда границы реального или строгого конкретного. Так, по поводу смерти короля он замечает: «Он вел дело, которое далеко превышало размеры его средств, как купец с помощью одного кредита. С ним умерла вера (в дело), и с этой одной идеей разом перестала действовать машина, вопреки всем реальным основам».
Адъютант принца
Август 1806 г. В августе 1806 г. Клаузевиц выступил в поход с принцем Августом, который командовал батальоном гренадер. Во время этих робких и нервных месяцев, предшествовавших роковому для Пруссии октябрю (Йена) 1806 г., в общественном мнении Пруссии совершился переворот в смысле начала определенного политического направления, правда, ограниченный вначале высокими ступенями социальной лестницы. Клаузевиц также был охвачен этим потоком. Его до сих пор недостаточно ясное государственное чувство получило теперь более определенную окраску. Главными моментами этого настроения, судя по письмам к Марии, были горечь от высокомерия французов, воспоминания о славных фридриховских традициях, мысль о всеобщей освободительной войне в пользу Европы и Пруссии. Но, может быть, сильнее этих общих побуждений говорили личные чувства — надежда на личную боевую карьеру и получение невесты, пока забронированной выжидательным решением честолюбивой матери. Клаузевиц узнал на себе самом то, что он высказывал позднее неоднократно, как житейское правило[73], что в исторической жизни господствуют не нравственный ригоризм Канта, не чистая нравственность, а Энергия практического действия черпает свои лучшие силы из полноты иррациональных, индивидуальных, а порою просто эгоистических побуждений.
Клаузевиц был полон самого радостного настроения, был полон веры. Картины, отраженные в его письмах к невесте, блещут прекраснейшими бытовыми и батальными штрихами. При расположении под Россбахом ему приходит на память облик Фридриха II: «Он был готов все потерять или все выиграть, как игрок, который рискует последней копейкой; я убежден — пусть наши государственные люди для их выгоды усвоят себе ту же мысль — что такое мужество, полное страсти, которое является просто инстинктом сильных натур, есть самая высокая мудрость». Клаузевиц верил крепко и страстно в успех своей стороны. «Судьба предлагает нам в эти дни месть, от которой бледный ужас покроет лица Франции, и высокомерный император будет низвергнут в пропасть…»[74] Или три дня спустя: «Эта вероятность стала бы неизбежностью, надежда вылилась бы в уверенность, если бы мне было позволено руководить всей войной и отдельными армиями по моему усмотрению». Можно извинить эту самоуверенность молодого военного как, может быть, отзвук сознания огромных духовных возможностей или результат повышенных нервов, но труднее оправдать или хотя бы понять проявленную здесь непрозорливость молодого академика. Веровать, что одинокая Пруссия (русские были далеко), такая, какой ее знал Клаузевиц, могла разбить военного гиганта в разгаре его карьеры, молодого императора, ведшего опьяневшую от боевых успехов армию, это была все же ничем не объяснимая слепота… Особенно со стороны Клаузевица, который страстность своей натуры умел сочетать с самым холодным рассудком и чувством реализма. Но он пошел дальше. В день 12 октября, когда Наполеон [75] уже взял инициативу в свои руки и прусская армия рисковала очутиться в катастрофическом положении, Клаузевиц набрасывает план, полный энергии и смелости. Его идея сводилась к тому, чтобы перейти р. Заалу и атаковать левое крыло неприятеля, занятого в это время обходом, и принудить его к сражению с повернутым фронтом и с тылом, повернутым к богемской границе. Клаузевиц предвидел некоторые затруднения (далеко не все и не главные), например, особенно трудность перехода через Заалу, но «великие цели, — как заканчивает он свой план, — составляют душу войны» (Gro?e Zwecke sind die Seele