Труд Клаузевица, сделавший эпоху, был создан в строгом уединении, только супруга и немногие из друзей были посвящены в эту работу, только после смерти творца они отпечатали его произведение, — и еще вопрос, решился ли бы на это сам автор, если бы внешне оно даже гораздо дальше подвинулось бы вперед. Но Ротфельс такую сдержанность далеко не склонен отождествлять со слишком впечатлительной скромностью, которая совсем была не свойственна Клаузевицу. Иначе определяли военного мыслителя его политические и личные враги. Министр Шён (Schon) находил в нем достаточную дозу наглости (gehorige Portion Arroganz), а Фридрих Дельбрюк[31] кратко отмечал, что «Клаузевиц — самомнящий о себе субъект». Конечно, это только внешность, только симптом. Суровая борьба в юные годы наложила на все его существо печать робости, развила в Клаузевице тенденцию глубоко прятать в себе лучшее своих дум и переживаний и хранить таковое от прикосновений вражеского мира. Холодное обороняющееся выражение глаз Клаузевица, презрительная складка вокруг его плотно стиснутых губ говорят об этой мягкости и обидчивости. Среди его выписок рано находят фразу Mallet du Pan'a[32] [Малле дю Пана]: «…il faut apres avoir paye sa dette a la societe, cacher sa vie et surtout n'avoir pas la pretention de se faire ecouter»[33] .
Короче говоря, и в стенах академии мы улавливаем ту же замкнутость, раздражаемость, щепетильность и все покрывающий пессимизм, который наблюдали раньше. Этот пессимизм, проникавший все его существо, уменьшал несокрушимую энергию его деятельности, лишал возможности внешними успехами выровнять недочеты прочного жизненного базиса.
Но в этом отрицательном результате жизненных переживаний, подрывавшем активность и размах деятельности, была и своя положительная сторона. Связь между внешним неуспехом и духовной деятельностью несомненна. Только полная обособленность (давшая даже повод[34] считать Клаузевица тайным пьяницей), скромность жизни, отсюда простор для работы и творчества, сделали возможной концепцию его великого произведения. Оно могло быть выношено лишь в одинокой тиши больших трудовых переживаний.
Указанное выше противоречие в природе Клаузевица дало повод Гансу Дельбрюку создать интересную гипотезу относительно того же раздвоения, но перенеся его на военную стезю деятельности[35]. Историк указывает, что духовная сторона, на которой покоится все величие Клаузевица как военного писателя: логическая сила мышления, глубоко проникающая острота диалектического разумения, стоит в явном противоречии с атрибутами, свойственными и необходимыми великому полководцу. Недоступность духа тяжести неопределенностей и гнету ответственности, чувство несокрушимой веры в счастье едва ли совместимы с ясностью ума, перебирающего все возможности и взвешивающего все последствия. Эти соображения могут пояснить, что не было простой случайностью то обстоятельство, что великий военный теоретик на ниве практической деятельности как полководец и приблизительно не мог проявить соразмерной с теоретическими данными деятельности, он скорее упадал до слепоты разумения обстановки, чтобы не сказать, до малодушия.
Этим еще, конечно, не выносится окончательный приговор раздвоенной природе Клаузевица, и от него не отбирается окончательно патент на единство ее: могли быть неудачи жизни, могли быть случайности. И Фридрих переживал тяжкие минуты раздвоения, и ему свойственна была особенность проанализировать все стороны и изгибы обстановки. «Он жил, — как говорит Дильтей, — во властном сознании всех возможностей мысли… Его уму было всегда ясно право разных факторов дела, но над деспотическим скептицизмом, отсюда вытекающим, он господствовал силой героического чувства жизни, которое в нем бушевало»[36].
И Наполеону были не чужды минуты великих колебаний и потребность самого всестороннего анализа[37].
Что касается двух годов пребывания в Академии, то внешний успех его был огромный: из слабо подготовленного, догоняющего с усилиями своих товарищей слушателя Клаузевиц к концу курса становится во главе всех и отмечается Шарнгорстом как первый ученик. По меньшей мере, это значило, что Клаузевиц очень серьезно овладел тем теоретическим военным багажом, которым располагала Берлинская академия; это за 4–5 лет до Йенского экзамена, может быть, и не представляло собою чего-либо солидного, но конечно могло уширить, углубить и толкнуть вперед дремавшие дарования и знания Клаузевица. Не менее важно было и то обстоятельство, что Клаузевиц вышел из тюрьмы своего прежнего одиночества, он нашел людей — образованных и передовых, — которые подали ему руку духовной помощи и помогли разобраться во внутренних противоречиях. Одним из таких людей был, прежде всего, Шарнгорст, который очень скоро понял исключительное дарование своего ученика. Это участие и помощь людей Клаузевиц постиг с полной ясностью и признательностью. «Когда в 1801 г. я прибыл в Берлин[38] и увидел, что уважаемые (geachtete) люди[39] не находили слишком ничтожным протянуть мне руку, тогда уклон (Tendenz) моей жизни сразу совпал в единодушии с моими действиями и надеждами. С тех пор я постоянно старался выработать разумный, крупный и практический взгляд на жизнь и на отношения в этом мире. Я сравнял самого себя с моим состоянием (Stand), мое состояние сблизил с великими политическими событиями, которые правят миром, и через это научился определять, куда мне идти».
В годы своего обучения Клаузевиц не мог себе придумать лучшего образца, как Шарнгорст. Начать с того, что последнему в юности также много пришлось перенести всякого рода унижений и испытаний, горечи трудного движения к свету и обиды вынужденного бездействия. Но ясный и уравновешенный, притом неторопливый и последовательный ум Шарнгорста переборол невзгоды и испытания жизни, и крупный военный реформатор являл собою облик человека, в котором сказывалось гармоничное созвучие между внутренним миром переживаний и внешним проявлением деятельности.
Клаузевиц, несмотря на свою замкнутость, щепетильность и обидчивость, радостно и искренно отдался влиянию первой крупной личности, пересекшей дорогу его жизни. Тот дивный памятник, который воздвиг Клаузевиц своему учителю блестящей его характеристикой[40], является данной большой биографической важности. Характеристика намекала не только на тесные личные отношения, она говорила о больших идейных сближениях, даже об идеале человека и деятеля, как он представлялся уму Клаузевица.
Непосредственное влияние Шарнгорста было очень крупно. Его поддержка молодого офицера помогла преобороть внешние затруднения и восполнить пробелы неправильного и случайно слагавшегося образования. «Отец и друг моей души», — так красиво и тепло называл он потом Шарнгорста[41]. Преподавание последним тактики, службы Генерального штаба, но, главным образом, «той части военного искусства, о которой до того времени мало говорилось в книгах или с кафедры»,
Представляло бы большой научный интерес установить связь между теорией войны Шарнгорста и великим трудом Клаузевица, чтобы определить степень научного влияния первого и степень заимствования идей вторым, но это завело бы нас за рамки намеченного объема, да и поставило бы в большое затруднение. Мы имеем лишь учение Шарнгорста о малой войне и знакомы с некоторыми его основными взглядами, как он их излагал устно и как их с грехом пополам можно теперь реконструировать. К тому же рост теоретических идей Шарнгорста, всегда нарушаемый большой практической деятельностью, не дошел до своей грани, а положить последний камень помешала ему ранняя смерть [43].
Но для нас достаточно установить две стороны военного дарования Шарнгорста, которые должны были оказать большое влияние на Клаузевица или, по крайней мере, дать сильный толчок его мыслям. Шарнгорст, будучи на много лет старше Клаузевица, естественно, должен был оказаться под сильным влиянием Фридриха и, вообще, геометрической стратегии XVIII в., но, тем не менее, он, здравомыслящий по натуре и поднятый с низов народа, умел идти в уровень с веком, постепенно, но прочно усваивая эволюцию своего бурного времени. В 1801 г. он ещё стоит на сложных, виртуозных методах, ценит формальную