толстыми, белыми как жемчуг зернами; затем — не очень хорошего, с зернами поменьше; и низкосортного — с коричневыми или дроблеными зернами.
С самого начала тетка поставила мне в кухне два сорта риса. Первый — хороший, белый, с красивыми крупными зернами предназначался для нее. Другой — дешевый, серый, похожий на крупу, с мелкими дроблеными зернами — для меня.
Таким образом, я каждый день готовила две порции риса в этом домашнем хозяйстве на две персоны. Одну кастрюлю для нее, один горшок для меня, потому что кроме меня тут больше никого не было. Она терпеть не могла, если я выносила что-то поесть водителю, садовнику или сторожу.
— Они зарабатывают достаточно денег и ничего не делают. Я не собираюсь их тут еще и раскармливать, — ответила она, когда я однажды спросила ее, можно ли отнести мужчинам тарелку с едой.
Когда она сама готовила еду, то срезала нежные верхние листочки с овощей. Она жарила их на медленном огне в щадящем режиме на хорошем масле с добавлением множества приправ. Для меня предназначались нижние жилистые части с корнями, сваренные в воде с большой порцией соли и перца чили. Она бросала в кастрюлю целую пригоршню чили и приговаривала:
— Да, вы, тхару, любите все такое острое. Это блюдо будет очень острым, таким, как вы готовите у себя дома.
Затем она усаживалась с тарелкой за длинный, матово- блестящий стол красного дерева в столовой. Там я должна была каждый день прислуживать ей, застилая стол шелковой скатертью из Индии, ставить на него прекрасный китайский фарфор и хрустальные бокалы из Италии. Вода в графине всегда должна была быть ледяной, иначе хозяйка легко могла прийти в бешенство.
Я ела, как и каждый день, на полу в кухне. Но те овощи, которые она варила для меня, я при всем своем желании проглотить не могла. Они были слишком острыми, и я почти сожгла себе рот. Она однажды увидела, что я колеблюсь, и стала ругаться:
— Что, тебе моя еда недостаточно хороша? Ешь все, ты, избалованная наглая девка, я потом проверю, чтобы тарелка была пустой!
Когда она вышла из кухни, я быстренько выбросила овощи в сад. Их действительно невозможно было есть.
Однажды я поймала ее за тем, что она варила кусок сала вместе с моим рисом. Толстый блестящий белый кусок свиного сала, который предназначался для собак ее дочери. Я не знаю, думала ли она, что так будет лучше для меня, потому что она всегда считала меня слишком худой. Или, может быть, она хотела разозлить меня этим, потому что знала, что я вегетарианка и не ем ни мяса, ни яиц, ни животного жира. Даже если я этого не видела, сразу же чувствовала вкус и запах. И я не могла проглотить ни кусочка из этого. Когда она не видела, я выливала всю кастрюлю риса под кусты в саду и засыпала землей, чтобы ни тетка, ни садовник не могли ничего обнаружить.
В другие дни, наоборот, «ее высокопревосходительство», моя махарани, приносила мне грибы, землянику и тофу[14] из магазина, потому что знала, что я их люблю.
Действительно никто никогда точно не знал, чего от нее ожидать. Если готовила еду я, то она постоянно жаловалась. У Зиты и даже у ее злобной родни никогда не было таких проблем, они беспрекословно ели все, что я готовила.
Но у тетки были свои особые, собственные представления. То для нее было все слишком горячим, то слишком холодным, то слишком мало приправ, то слишком много.
— Тьфу! — кричала тогда она и выплевывала еду на тарелку. — Это же невозможно есть! Ты что мне подсовываешь? Это ты можешь отдать свиньям в своей деревне!
Однажды она в приступе ярости даже смахнула тарелку со стола. Она разбилась об пол, и рис, цветная капуста, кусочки мяса и соус разлетелись по всей комнате.
— Давай, убирай, чего ты ждешь? Это была очень дорогая тарелка! Ты в своей жизни никогда не сможешь столько заработать! — орала она.
Я принесла тряпку, чтобы вытереть все, а слезы бежали у меня по щекам.
— Дура, чего ревешь? Давай, работай! До чего же вы все тупые!
С этого дня я стала мысленно называть ее не иначе как Cruel ma'am [15].
Когда я думала, что моя жизнь станет лучше, если я покину дом Зиты, то очень ошибалась. В доме Зиты, по крайней мере в последние годы, со мной обращались почти как с членом семьи, а тут я чаще всего чувствовала себя полным ничтожеством, служанкой-дурочкой, которой можно командовать и которую можно унижать. Очень часто Жестокая Мадам давала мне почувствовать, что она думает обо мне и кем она меня считает. То есть ничем. Но иногда я была единственным человеческим существом в ее обществе и единственным доверенным лицом, которое у нее было.
— Ах, Урмила, ты единственная, кто всегда рядом со мной, — говорила она в моменты сентиментального настроения, когда чувствовала себя одинокой или уставала после долгого важного дня.
— Ты всегда останешься со мной? Да? Пообещай мне это! Я тебя вознагражу! — пытала она меня.
Я старалась избегать ее взгляда или просто молча кивала. Я не знала, что для меня было более невыносимым: когда она обращалась со мной как с последним дерьмом или когда она ни с того ни с сего становилась сентиментальной.
Больше всего я ненавидела массировать ее. Я ненавидела то, что мне приходится прикасаться к ней. Мне было невыносимо находиться вблизи ее. Я ненавидела то, что не могу на протяжении длительного времени избегать ее общества. Когда она однажды вечером почувствовала, что переутомилась, и пожаловалась, что у нее болят спина и затылок, я сделала ошибку — из сочувствия предложила ей сделать массаж. Делать массаж меня научили Зита и Паийя. Жестокая Мадам прониклась ко мне такой благодарностью, что в тот вечер даже взяла меня с собой в ресторан и заказала мне момос — тибетские пирожки с начинкой, которые я очень любила. Однако с этого дня она стала требовать делать ей массаж ежедневно.
Когда она возвращалась из своего бюро, то шла наверх, в спальню, раздевалась до трусов, ложилась на кровать и вызывала меня к себе.
— Урмила, где тебя носит? Я жду свой массаж! Ты знаешь, как мне это полезно.
Она утверждала, что после массажа чувствует себя очень хорошо, становится такой посвежевшей и помолодевшей. В это время она даже не подходила к телефону.
С чувством отвращения я разогревала немного кокосового масла и поднималась по лестнице наверх. С каждым днем мне становилось все труднее и труднее преодолевать себя. От одного лишь ее вида — как она возлежит на огромной, застеленной дорогим постельным бельем кровати — меня начинало тошнить. Но, тем не менее, скрепя сердце я заставляла себя машинально водить руками по ее спине, пытаясь при этом отвлечься от грустных мыслей.
Я думала о Манпуре, о своей семье. Как там у них дела? Я думала о моих маленьких племянницах и племянниках.
Сколько их уже появилось? Я представляла себе желтые поля рапса, хижины, затерявшиеся среди полей, довольных собой поросят, валявшихся перед домами в грязи, маленьких собак, играющих во дворах. Я видела светлую бархатную зелень рисовых полей, колышущуюся под ветром, как море. Темную, сочную зелень джунглей. Разноцветные пятнышки сари. Женщин, возвращавшихся с полей и несущих на головах охапку рапса или кукурузы. Я напрягала слух и слышала чужие волнующие звуки, которые доносились из чащи леса: пение птиц, крики обезьян, шум огромных могучих деревьев. Шелест дождя на соломенных крышах. Звонки велосипедов на полевой дороге. Глубокий гортанный рев буйволов. Песни женщин, которые они пели во время работы.
Я убегала далеко в свой мир фантазий, где я ходила в школу. Я представляла себя в новой, с иголочки, школьной форме, в голубой блузке, в синей плиссированной юбке, со стопкой тетрадей под мышкой, как у всех детей, которых я видела у нас в деревне.