ночи. Дома, считай, месяц не был… К концу дело идет, не сегодня-завтра зафонтанит.
— Что мешает работать, отец? Чего не хватает? — напористо вломился в причитания старика лейтенант. — Что надо — через наркомат достану, помогу, говори смелей.
— Мне-то что… Не себе прошу, — судорожно вздохнул мастер. — Буровая может встать.
— Как встать? — грозно вскинулся, вспылил лейтенант. — Такими словами не шутят! Нефть для фронта — главное дело! Остановить буровую — значит помогать фашистам.
— А я про что? Сколько начальству про ремни приводные для моторов докладные писал, говорил — как об стенку горох! — утирая слезы, взъярился мастер: задел лейтенант за самое больное. — Все износилось, латка на латке! А «собачки», что держат дверку элеватора? Это ж форменное дерьмо, веревками подвязываем! Не приведи бог, недоглядим, веревка протрется, дверка настежь, элеватор в скважину грохнется. И конец!
Заковылял к дрожащей от натуги, грохочущей буровой, напряг голос, отчаянно перекрывая железный рев:
— Во! Глянь, вот она, хреновина, на соплях да на нашей веревке держится. Оборонный объект еще называет…
Глянул на лейтенанта, осекся и помертвел: сочились глаза того столь неприкрыто-лютым приговором, что перехватило дух у мастера.
Лейтенант вынул кинжал из-за пояса. Шагнул к буровой, приставил лезвие к веревке, легко, невесомо дернул рукоятку на себя. Вяло лопнули, опали веревочные концы. Коротко звякнула, раскрываясь, дверка, и элеваторная железина заскользила вниз. По слуху резанул железный визг, оглушительно лязгнуло, сыпануло в разные стороны снопом искр.
И навалилась, оглушила, залила все в округе диковинная тишина. Сквозь нее к слуху пробился сиротливый стук мотора. Что-то урчало, скрежетало, проваливаясь все глубже в земную утробу.
— Ты что? Зачем это, гад?! — застонал мастер, с ужасом уставился на мертвую буровую.
Поднимая руки, двинулся к лейтенанту. Надвигался на него, костистый, щуплый, из-под бинтов дыбом седые волосы, целил скрюченными пальцами в лицо, выкатив залитые слезами глаза. За шагдо вредителя булькнул горлом, содрогнулся всем телом: лезвие кинжала по самую рукоятку вошло в ямку между ключицами, вылезло из шеи. Захрипев, стал медленно оседать.
«Лейтенант» сказал подошедшему Алхастову раздраженно, зло:
— Что, на каждой буровой будем эти спектакли играть? Достань взрывчатку любой ценой! А пока запомни: вот здесь надо перерезать веревку. Там, где она есть, — буровой конец.
— Запомнил. Надо ехать, Хасан, — переступил с ноги на ногу боевик.
— Разделимся на два отряда. Я со своим возвращаюсь в штаб. Ты езди по буровым. Теперь знаешь, что с ними делать.
— Знаю, — согласился Алхастов.
Исраилов обернулся, посмотрел на мертвого мастера, зябко пожал плечами:
— Непостижимо. У него убили сына на глазах, а он горюет о каких-то «собачках» с буровой. Поистине собачья психология. Сталин вывел новую породу: цепные псы рабочего режима. Адольфу придется трудно здесь. Идеи разъели мозги рабочего скота.
Пошли к лошадям. За вождями гурьбой потянулись «милиционеры», на ходу снимая форму. Исраилов бросал рубленые фразы:
— Через Шамидова в обкоме, через легализованных, у которых связи в «Старогрознефти», выясни, где находится склад с приводными ремнями к качалкам. Сожги. Теперь главное. Найди людей, которые знали начальника райотдела милиции Ушахова, того самого, что пустил нас в балку. В самом деле, он ухлопал троих бойцов и ушел с рацией в горы? Газете я не верю. Хабар о нем идет разный. Этот человек мне нужен.
— Если поймаем в горах, привезти к тебе? — сумрачно спросил Алхастов.
— Не надо ловить! Сначала все как следует узнай, — недовольно повысил голос вождь.
— Узнаю.
— До сих пор нет ответа из Берлина. Я просил тебя отобрать самых лучших связников.
— Пошли самые надежные.
— Где их сыновья?
— Под стражей в пещере. Каждый, кто ушел, знает, что получит сына в обмен на немецкий ответ.
— Хорошо.
Разобрали коней и двинулись размашистой рысью к горам. Перед лесом отряд разделился на две группы. Разъехались.
Глава 12
Поссорившись с Евой вечером, Шикльгрубер засыпал мучительно трудно. Накаленная упругость подушки поджаривала мозг, и он корчился в черепной кости, как сырая телятина в кастрюле с маслом, потрескивая, брызгая во все стороны сгустками видений.
Чаще всего ему виделись четверо: Рем, патер Штемпфле, племянница Гели Раубал и фрау Бехштейн. Они всплывали со дна взбаламученной памяти, как пузыри болотного газа, лопались, обдавая зловонием стыда.
Гели, племянница Адольфа, едва переступила порог двадцатилетия. Лицо сытого херувима, диковатая свежесть девственницы ошарашивали поначалу. Приходя в гости, Адольф дрыгал ногой, прятал мосластые кулаки в карманы галифе, тряс чубчиком, кричал, срываясь на фальцет, об архитектуре и нордическом духе, об оскорбленном германском гении. Гели цвела пунцовым восторгом, одергивала платье на пухлых коленях.
Адольф терпел три недели. Когда терпение кончилось, навалился, смял, рыча и заламывая руки, — и обмяк. Лежа на боку, скрипел зубами, с хрустом воротил голову от племяшкиных голубых, безмятежно- удивленных глаз.
С тех пор отношения их стали мучительными. Адольф терзался дикой и бесплодной похотью и своей бешеной ревностью довел Гели до самоубийства. Адольф скорбел на ее могиле, менял живые цветы у портрета племянницы, отказался от мясной пищи, но по Мюнхену упорно полз слушок, что это он застрелил Гели.
Шикльгрубер взматерел со временем, входил в Берлине в моду, как и салон фрау Бехштейн, супруги фабриканта. Все чаще появлялся напористый вояка в обществе папаши Рема в качестве его правой руки. Ночами ревели песни, жгли факелы, кошек и чистенькие еврейские особнячки.
Положение штурмовика обязывало и толкало к поискам: одиноких кололи ухмылками свои же. Поэтому, когда приглядела и поманила пальцем прыщеватого вояку фрау Бехштейн, Адольф с охотой нырнул в пышнотелое сытое удобство, в перезрелую опеку, хотя в ответ, увы, мало что мог предложить. Да и не до этого становилось. Рем ломился в историю, сколачивал отряды, расшатывал республику Гинденбурга.
Квадратное, кирпичного накала лицо Рема излучало туповатое удивление. Оно всю жизнь нависало над Адольфом глыбой, раз и навсегда обосновавшись над ним в тот миг, когда впереди штурмовых колонн грянул залп. Штурмовики шли в тот день растянутой колонной по булыжной мостовой, а цепь полицейских, внезапно вывернувшись из проулка, грохнула по ним предупредительным залпом — поверх голов.
Память, капризная непостижимая штука, копит в себе всякую дрянь, и чем эта дрянь омерзительнее, тем прочнее держит ее память.
Штурмовики сгрудились после залпа паническим стадом, но остались на ногах. Только один, Адольф, громыхавший ботинками рядом с Ремом, грянулся оземь. И пополз. Полируя брюшком, ребрами тусклый булыжник, он вползал в частокол ног, бодался, протискиваясь сквозь них, гибко и сноровисто изгибаясь хребтом. И, лишь на миг оглянувшись, наткнулся взглядом на лицо Рема. Липкое изумление выдавилось из блекло-серых глаз наставника, ибо молодой соратник его движения проворно уползал в позор.