Оно, это изумление, законсервировалось в Реме надолго, до самой ночи «длинных ножей», когда Гитлер, ворвавшись в спальню Рема и дотянувшись наконец до его горла, блаженно, с хрустом сдавил потную глотку старика, закричал, надсаживаясь: «Падаль! Грязная свинья!»
Но даже труп Рема, окоченевший спустя несколько часов, казалось, излучал всеми порами все то же оскорбительное удивление, так и не размытое смертью.
Патер Бернард Штемпфле ушел в небытие чопорным узкогубым ханжой, каким был при жизни. Он приходил в тюремную камеру к Адольфу, шурша черным балахоном, учтиво кланялся, педантично раскладывал на замызганном столике чернильницу, ручку, исписанные вкривь и вкось листы черновика «Майн кампф» и начинал править заносчивый бред солдафона, который вдруг стал нужен круппам и тиссенам.
Штемпфле возникал в камере слишком грамотным и высокомерным для Шикльгрубера. И правка его была столь же беспощадной и высокомерной.
Сначала он правил по черновику. Но это оказалось изнурительной и неблагодарной работой, от черновика не оставалось живого места. Тогда пастор стал писать «Майн кампф» набело, сам, лишь изредка царапая взглядом по каракулям оригинала.
Он был достаточно сообразительным, чтобы уловить в этой истерической мешанине истины, созвучные германскому моменту, выудить из нее нужный смысл, очистить от благоглупостей, повязать логикой и выложить сей опус в соблазнительном для Германии виде.
Оригинал, заплетаясь ревматически скрюченной вязью, вещал: «Если сильно хочешь вдолбить кому-то что-то в башку, не испражняйся интеллигентным поносом, целься словом узко, как ножом по горлу, руби свое коротко и ясно про что нужно до тех пор, пока самый последний кретин не обалдеет и не поверит тебе».
Патер окидывал взглядом ефрейторское откровение, поджимал язвительно и без того узкие губы и, поразмыслив, выводил набело: «Любая действенная пропаганда должна ограничиваться очень немногими задачами. Их надлежит использовать в лозунговом, остро отточенном и напористом стиле до тех пор, пока самый последний тупица не окажется под влиянием этих лозунгов».
Патеру не следовало так демонстративно поджимать губы. Ему надо было хотя бы раз восхититься — зачлось бы после, когда через три года набрасывали на него, связанного в камере, пеньковую петлю на шею. Не натертая мылом, она плохо захлестнулась, и патер мучился бесконечные восемь минут, подтягивая под живот ноги и лягаясь ими с чудовищной для сухопарого тела силой.
Эти четверо являлись в снах все чаще в самых диких сочетаниях. Но больше других донимал его Рем.
Гитлер заснул под утро. Ему снились Гели Раубал и фрау Бехштейн.
Они лежали на необъятной, до синевы накрахмаленной кровати валетом. Между ними стояла эмалированная чашка с багровыми вишнями. Женщины поедали вишни красными губами и, прицелившись, стреляли красными косточками в Адольфа, стреляли и манили к себе пальцами.
Адольф сидел голый посреди ледяной комнаты на стуле. Косточки ударяли в него и присасывались к коже. Каждая тут же превращалась в прыщ. Уже все посиневшее тело ефрейтора было усыпано вишневыми прыщами. Рядом со стулом на льду стояли солдатские задубелые сапоги, лежал мундир, бриджи, каска.
Адольфа поджаривал стыд: его манили две женщины, а он не был готов. Гели и фрау Бехштейн изгибались, хихикали, перешептывались — о нем.
Адольф порывался соскочить со стула, тянулся к сапогам. Но сапоги не давались, отступали, цокая подковками, тускло поблескивая черным глянцем. Где-то далеко в казарме, уткнув кулаки в бока, ждал папаша Рем. Он ждал из увольнения его, ефрейтора Шикльгрубера, который уже безнадежно опаздывал. У Рема для опоздавших был наготове стандартный набор: две увесистые оплеухи и неделя чистки сортира голыми руками.
Ефрейтору было холодно и страшно, страх все нарастал, пересиливая остальное.
Потом Гели Раубал достала из-под вишен колокольчик и, взвизгнув, запустила им в Адольфа. Гитлер слабо охнул и проснулся.
Сел на постели, загнанно дыша, озираясь. У двери стоял адъютант с колокольчиком. Часы на стене вкрадчиво отбивали девять. Гитлер прикрыл глаза, стал успокаиваться. Реальный мир надежно льнул к нему: боем часов на стене, плотной слежалостью простыни под ягодицами, скрипнувшим сапогом адъютанта.
Между тем прыщавым Адольфом на стуле в ледяной комнате и этим, пробудившимся, зияла бездонная пропасть. В ней утонули груды прочитанных книг по военной истории и нордической генеалогии, трупы ненавистных Рема и патера, сладчайшая покорность всех этих яйцеголовых в генеральских мундирах — паулюсов, манштейнов, клюге, впряженных в колесницу вермахта им, ефрейтором. В этой пропасти уже свободно умещалось полмира, пол-Европы, нафаршированной его портретами. Будет так, что эти портреты наводнят весь мир. Гитлер открыл глаза.
— Одеваться, — бросил он отрывисто адъютанту, генералу Шмундту.
Напрягая ногу, на которую Шмундт натягивал сапог, Гитлер увидел, как дрогнула и поползла вниз бронзовая ручка двери, ведущая в спальню Евы. Под ручкой тускло поблескивало колечко ключа, в которое вцепился паучок свастики.
Ручка пригнулась до упора, замерла.
— Имейте терпение, Ева, — сухо сказал Гитлер в сторону двери. Спина у адъютанта дрогнула. Ручка прянула вниз, застыла. В нем опять стала подниматься осевшая за ночь муть вечерней ссоры с Евой.
Однажды он пошутил со Шмундтом, который, пробуждая Гитлера, коснулся рукой его плеча: «Я повесил почти всех, кто когда-либо касался меня. Вы приятное, но затянувшееся исключение». На следующий день Шмундт пробудил его колокольчиком.
Накинув на плечи френч, Адольф сел у стола, закинув ногу на ногу. Покачивая сапогом, оцепенело поймал глазами тусклый блик на носке. Велел:
— Начинайте.
По утрам, перед завтраком, генерал приносил и зачитывал наиболее важную информацию, накопившуюся за сутки, отфильтрованные, сжатые Канарисом и Гейдрихом сводки. Адъютант отщелкнул кнопки застежки на папке, стал читать:
— Группа армий «Центр» в состоянии относительного равновесия. Наши семьдесят дивизий под Москвой…
— Меня интересует юг. Юго-восток.
Идея летнего наступления на Кавказ вот уже месяц варилась в штабной кухне вермахта.
— Да, мой фюрер. Под видом туристов, в Иран введены сотрудники спецслужб Кальтенбруннера. Начались маневры и перегруппировка наших войск в Болгарии на границе с Турцией.
— Реакция турок?
— Как и ожидалось, паника. Премьер срочно пригласил нашего военного атташе Роде.
— Подробнее, — заинтересованно приказал Гитлер. Всем сердцем он нежно любил шантаж во всех его проявлениях, с него, как правило, начинал любое крупное дело, напитываясь блаженством, если удавалось выдавить шантажом из ситуации хоть малый результат. Турок не мешало вздрючить накануне летнего наступления на юг, перед их носом следовало загодя повертеть нордическим кулаком с болгарскими манжетами и берлинскими запонками.
— Туркпремьер настойчиво просил у Роде гарантий с нашей стороны о ненарушении границ.
— Роде?
— Роде ответил, что гарантии на Востоке и в Европе даст только фюрер. Но лишь в ответ на лояльность и услуги рейху. Роде дал понять, что пока терпеливо ждем вступления Турции в восточную кампанию.
— Именно: в ответ на услуги. И — пока терпеливо. Дальше.
— В лагерях Отениц и Мосгам идет формирование национальных легионов из пленных. Наполовину сформированы туркестанский, закавказско-магометанский, грузинский, армянский.
— Почему наполовину? Браухич ждет понуканий? — Он выкрикнул это и поморщился: рано. Утро, пустой желудок, дурной сон, затаившаяся за дверью Ева — рано. Снизил голос, заурчал, дергая щекой: — Я