В разговоре внезапно возникают такие славные названия, как «Дискотека 33» в Оберхаузене и Телефонная компания. Ханна и Чарли сразу становятся сентиментальными и начинают вспоминать места, с которыми у них связаны романтические переживания. Спустя некоторое время, однако, Ханна настойчиво возвращается к прежнему:
— Ты себя губишь.
Чарли кладет конец препирательствам, беря доску и входя с ней в море.
Мой разговор с Горелым вертелся вначале вокруг таких тем, как не было ли у него случаев воровства велосипедов, трудна ли его работа, не надоедает ли проводить столько времени на пляже под столь немилосердным солнцем, остается ли у него время на то, чтобы пообедать, какие иностранцы, по его мнению, лучшие клиенты и так далее. Ответы, достаточно скупые, звучали так: велосипеды у него воровали дважды, точнее сказать, их просто бросали на другом конце пляжа; работа у него не тяжелая; временами она надоедает, но не слишком; питается он, как я и подозревал, бутербродами; что касается клиентов, чаще всего берущих напрокат его велосипеды, то он понятия не имеет, какой они национальности. Я удовлетворился его ответами, терпеливо переждав паузы, наступавшие перед каждым из них. Несомненно, мой собеседник был человеком, непривычным к диалогу и, насколько я мог судить по ускользающему взгляду, довольно недоверчивым. В нескольких шагах от нас распростертые блестящие тела Ингеборг и Ханны впитывали в себя солнечные лучи. И тут я неожиданно сказал, что предпочел бы вообще не выходить из гостиницы. Он взглянул на меня без особого интереса и продолжил разглядывать горизонт, где его велосипеды становились неотличимы от велосипедов других хозяев. Вдалеке я увидел виндсерфингиста, дважды терявшего равновесие. По цвету паруса я понял, что это не Чарли. Я сказал, что моя стихия — это горы, а не море. Мне нравится море, но гораздо больше я люблю горы. Горелый никак не отреагировал на мои слова.
Мы снова замолчали. Я чувствовал, как солнце сжигает мне плечи, но не двинулся с места и не сделал ничего, чтобы закрыться. В профиль Горелый выглядел другим. Не хочу сказать, что таким образом его уродство было менее заметно (как раз наоборот, ибо он был обращен ко мне своей наиболее обезображенной стороной), просто он казался другим. Более далеким. Передо мною был словно бюст из пемзы, обрамленный густыми темными волосами.
Не знаю, что дернуло меня признаться ему, что я пишу. Горелый повернулся ко мне и, поколебавшись, сказал, что это интересная профессия. Я переспросил его, так как вначале подумал, что он меня неправильно понял.
— Но только не романы и не пьесы, — разъяснил я.
Горелый пошевелил губами и произнес что-то, но я не расслышал.
— Что?
— Поэт?
Мне почудилось, что под ужасными шрамами возникло подобие улыбки. Я решил, что отупел от солнца.
— Нет-нет, разумеется, не поэт.
Я объяснил, коль скоро он мне дал для этого повод, что я никоим образом не презираю поэзию и мог бы продекламировать на память стихи Клопштока или Шиллера. Но сочинять стихи в наше время не для любимой, а так — довольно бесполезно, как ему кажется?
— Или просто уродство, — сказал этот несчастный, кивнув головой.
Как такой калека мог называть что-либо уродством и не чувствовать, что это слово имеет прямое отношение к нему самому? Загадка. Во всяком случае, ощущение, что Горелый тайком улыбается, крепло. Вероятно, все дело было в глазах, отражавших эту улыбку. Его взгляд редко останавливался на мне, но когда это случалось, я ощущал в его глазах искру радости и силу.
— Если я и писатель, то особого рода, — сказал я. — Очеркист-креативщик.
И тут же в общих чертах поведал ему о мире wargames с его журналами, турнирами, местными клубами и тому подобным. К примеру, в Барселоне, объяснял я, действуют несколько ассоциаций, и хотя мне неизвестно, существует ли единая федерация, испанские игроки начали проявлять заметную активность в том, что касается европейских соревнований. С двумя из них я познакомился в Париже.
— Этот вид спорта сейчас на подъеме, — внушал я.
Горелый задумался над моими словами, затем встал, чтобы принять подплывший к берегу велосипед; без особого труда он перенес его в огороженное хранилище.
— Однажды я читал что-то такое про людей, которые играют в оловянных солдатиков, — сказал он. — Совсем недавно это было, вроде бы в начале лета…
— Да, в общем, это довольно близко. Как регби и американский футбол. Но меня оловянные солдатики не очень привлекают, хотя они здорово сделаны… Красиво… Художественно… — Я засмеялся. — Предпочитаю игры, которые происходят на доске.
— О чем ты пишешь?
— Да о чем угодно. Выбери любую войну или кампанию, и я скажу тебе, как в ней можно победить или проиграть, какие недостатки есть в данной игре, где ее создатель попал в точку и где промахнулся, какие недочеты выявятся в ходе партии, каков правильный масштаб игры и каков был истинный ход сражения…
Горелый смотрит на горизонт. Большим пальцем ноги он делает ямку в песке. Позади нас Ханна сладко спит, а Ингеборг дочитывает последние страницы книги про Флориана Линдена; когда наши взгляды встречаются, она улыбается и посылает мне воздушный поцелуй.
На мгновение я задумываюсь: есть ли у Горелого девушка? И была ли?
Какая девушка способна поцеловать эту чудовищную маску? Хотя, как мне уже известно, есть женщины, готовые на все.
Немного погодя:
— Это, должно быть, увлекательная штука, — говорит он.
Его голос долетел до меня словно откуда-то издалека. Лучи света, отражаясь от поверхности моря, образовывали некую стену, которая все росла и росла, пока не достигла облаков. Толстые, тяжелые, грязно-молочного цвета, эти облака едва заметно двигались в сторону северных утесов. А под ними стремительно приближалась к берегу фигурка парашютиста, которую тащил за собой быстроходный катер. Я сказал, что у меня немного кружится голова. Должно быть, это из-за несделанной работы, добавил я, нервы у меня бывают напряжены до тех пор, пока я не поставлю последнюю точку. Я объяснил, как сумел, что профессия такого особого писателя требует сборки сложного и обременительного аппарата. (Основное достоинство, которым щеголяли любители компьютерных wargames, состояло как раз в этом — в экономии пространства и времени.) И поведал, что в моем номере в гостинице вот уже несколько дней как развернуто огромное игровое поле и что на самом деле я должен бы был сейчас работать.
— Я обещал сдать свой очерк в начале сентября, но, как видишь, вместо этого наслаждаюсь жизнью.
Горелый ничего не сказал в ответ. Я добавил, что это заказ одного американского журнала.
— Невообразимый вариант. Никому в голову не приходило.
Наверное, солнце в конце концов все-таки возбудило меня. В свое оправдание должен сказать, что, с тех пор как я покинул Штутгарт, у меня не было возможности поговорить с кем-либо о wargames. Настоящий игрок меня бы наверняка понял. Поговорить об играх для нас великое удовольствие. Хотя, конечно, я избрал себе самого необычного собеседника, какого только можно было найти.
Похоже, до Горелого дошло, что я должен разыгрывать на доске все то, о чем пишу.
— Но так ты всегда будешь выигрывать, — сказал он, обнажая свои испорченные зубы.
— Ничего подобного. Когда играешь один, уже не можешь обмануть противника с помощью хитроумного маневра или уловки. Все карты открыты; и если мой вариант работает, то лишь потому, что математически не может быть иначе. Между прочим, я уже опробовал его пару раз и в обоих случаях победил, но он еще нуждается в шлифовке, а потому я играю один.
— Ты, наверно, очень медленно пишешь, — сказал он.
— Нет, — засмеялся я, — как раз пишу я молниеносно. Играю очень медленно, но пишу очень быстро. Говорят, что я очень нервный, но это неправда; так считают из-за моего почерка. Я пишу без остановки!