что прочел эту новость.
Я знал, как важно уметь вовремя признать свое поражение, – ведь часто я сам давал советы другим, что делать в таких случаях. Не встречайтесь, не пишите, не упоминайте даже имени; примиритесь со случившимся, думайте о других, забудьте о том, кого уже нет. Такую задачу и я поставил себе, в основном ради собственного покоя, а возможно, испытывая еще некоторую ответственность и за нее. Бесполезно было вспоминать об этом сейчас; наконец мне удалось разорвать свое письмо.
Идя по площади, я старался свыкнуться с этой новостью. Маргарет будет очень счастлива: даже если она не была вполне счастлива прежде, в чем мне не хотелось признаваться, нынешнее ее состояние компенсирует все. Быть может, дети будут играть в ее жизни более важную роль, чем муж. Так могло произойти и если бы я был ее мужем. И вот, когда я подумал о ней, как о посторонней, почти с удовольствием, нестерпимая страсть собственника овладела мною – у меня перехватило горло, под ложечкой закололо. Этот ребенок мог быть моим.
Я старался свыкнуться с новостью, думать о Маргарет с нежностью старого друга; она будет очень заботливой матерью, любую допущенную по отношению к ребенку ошибку будет принимать близко к сердцу; она не верила так, как верил я, во врожденные свойства человека, она считала, что дети – это глина, из которой можно лепить что угодно. Эти обязанности будут обременять ее, возможно, даже старить, но, воспитывая детей, она не будет считать свою жизнь потерянной.
Я думал о ней с нежностью, но в душе у меня все кипело.
Я стал более настойчиво, чем прежде, интересоваться судьбами окружавших меня людей. Именно в то время я и узнал о затруднениях Веры и Нормана. К концу лета, когда бомбежки прекратились и мы могли спокойно разговаривать по вечерам, они несколько раз заходили ко мне вместе, а потом Норман стал приходить один.
Впервые увидев их вдвоем, я подумал, что рядом с ней он кажется весьма неприметной личностью. Маленького роста, с тонким болезненным лицом, он был признан негодным для службы в армии и продолжал работать в гражданском учреждении, куда, как и Вера, пришел в шестнадцать лет. Говорить ему, казалось, было не о чем, хотя на вид он был не лишен восприимчивости и возвышенности чувств. Я пытался болтать с ним о книгах или фильмах и обнаружил, что он, равно как и она, совершенно в них не разбирается. Они ходили на танцы, слушали легкую музыку, конец недели проводили за городом. Оба зарабатывали по четыреста фунтов в год; этих денег хватало им для удовлетворения всех потребностей, и жили они, ни о чем не задумываясь. По сравнению с друзьями моей молодости, происхождение которых ничем не отличалось от происхождения Веры и Нормана, все их существование, их интересы и мечты представлялись мне на редкость примитивными.
Даже Вера, которая и сама не подозревала, что способна на более сильные эмоции, в тот вечер в обществе Нормана была поглощена главным образом пустяковыми проблемами о неустроенности моего быта. Почему я живу так неуютно?
– Какая-то глупость, – сказала она.
Я ответил, что мне это безразлично.
– Я в этом не уверена, – возразила она.
Я сказал, что психологически иногда полезно не задумываться над тем, как живешь.
Вера покачала головой.
– Хорошая квартира с полным обслуживанием ничуть не ущемила бы вашу независимость.
Она не уловила смысла моих слов, но я заметил, что Норман внимательно смотрит на меня.
– Вам нужен человек, который вел бы хозяйство, – сказала Вера. И добавила: – Пожалуйста, не думайте, что я хочу сказать что-либо дурное о миссис Бьючемп. Она очень добрая, я это сразу поняла, как только ее увидела. Она, наверно, относится к людям по-матерински.
Вера совсем не умеет разбираться в людях, подумал я и вдруг заметил на лице Нормана ласковую душевную улыбку, которая явно подтверждала мою мысль. Это была улыбка человека чуткого, и я как-то сразу проникся к нему симпатией. Он стал мне гораздо ближе, чем она.
Я уговорил его заходить ко мне, хотя вскоре понял, что на себя взвалил; большую часть времени мне приходилось нелегко.
Познакомившись с ним поближе, я убедился, что первое мое впечатление оказалось верным: он действительно очень тонко понимал людей. Более того, я не раз имел возможность почувствовать, что он по-настоящему хороший человек. Но эти качества – понимание и доброта – сочетались в нем, как мне и раньше приходилось видеть в других, с уродливой слабохарактерностью. Он был неврастеник; его постоянно мучили страхи, поэтому ему было нелегко бороться с жизнью.
И хотя он очень нравился мне и я всем сердцем хотел помочь им с Верой обрести счастье, для меня было поистине испытанием в течение многих часов и многих вечеров выслушивать бесконечные излияния человека, охваченного манией страха, которые постороннему обычно кажутся скучными и утомительными. Как только он начинал рассказывать о своем, как он выражался, «состоянии», я смеялся над собой, вспоминая, что когда-то причислил его к молчальникам. И все же, если, слушая его, я мог быть ему полезен, приходилось продолжать игру.
Я не знал, приносил ли я ему пользу – просто на два-три часа ему становилось легче, если перед ним был человек, готовый слушать и не порицать. Он долго ходил к врачам, тратил на них большую часть своего жалованья, но теперь окончательно в них разуверился. Однако он вновь судорожно ухватился за надежду поправиться, когда я сказал ему несколько разумных банальностей: что таким недугом страдает не он один, что многие люди, – их гораздо больше, чем он думает, – тоже считают себя малопригодными для совместной жизни. Мне самому было не лучше, сказал я; мой пример должен послужить ему уроком; никогда не нужно потакать собственным слабостям. Иначе он тоже окажется в роли стороннего наблюдателя, эгоистичного и одинокого.
Чем больше я узнавал его, тем больше он мне нравился, но тем меньше я верил в его выздоровление. К концу года он все чаще повторял одни и те же истории, которые я уже знал наизусть, и я убеждался, что болезнь его зашла слишком далеко.
Однажды декабрьским вечером, вскоре после ухода Нормана, в дверь просунулась голова миссис Бьючемп. На сей раз миссис Бьючемп не появилась сразу же, как бывало после ухода женщины; прошло, наверное, минут десять, после того как хлопнула дверь, а я все еще не двигался с места.
– Разрешите мне сказать вам, мистер Элиот, – прошептала она, – у вас усталый вид.
Я действительно устал: чтобы помочь Норману, требовалось предельное терпение; разговаривая с ним, я не должен был выказывать ни малейшего раздражения.
– Знаете, что я сейчас сделаю? – спросила она. – Попытаюсь раздобыть вам что-нибудь поесть; я бы пригласила вас к себе, если бы у меня было прибрано, но последнее время с этим что-то не получается.
Я и в самом деле был голоден, но к предложению миссис Бьючемп отнесся без особого энтузиазма. Эти приступы доброты были довольно искренними, и цель их состояла лишь в том, чтобы подбодрить человека, но зато сама она восхищалась собою – ведь она оказывала услуги, не предусмотренные контрактом, – и считала себя вправе встать утром на час позже.
Миссис Бьючемп вернулась с банкой лосося, ломтем хлеба, двумя тарелками, вилкой и ножом.
– Если вы не возражаете, я воспользуюсь вилкой и ножом после вас, – сказала она. – Я не успела вымыть всю посуду.
Поэтому, съев свою порцию лосося, я потом сидел рядом и смотрел, как миссис Бьючемп пережевывала свою. Несмотря на то, что лицо ее сияло от удовольствия, она сочла своим долгом заметить:
– Конечно, это совсем не то, что свежая рыба.
И тут мне вспомнилась мать, для которой свежая лососина была одним из символов роскошной жизни – пределом ее гордой мечты.
– Но мне очень приятно, что вам удалось на ночь поесть вкусненького. С вашего разрешения, мистер Элиот, я стараюсь изо всех сил.
Она бросила на меня взгляд, в котором отразились упорство, уверенность и нечто похожее на подобострастие.
– Одни стараются изо всех сил, мистер Элиот, – прошептала она, – другие же и палец о палец не ударят. Это очень несправедливо по отношению к таким, как мы с вами, – разрешите мне сказать от имени нас обоих, – потому что мы действительно из кожи вон лезем. И думаете, кто-нибудь это ценит? Думаете,