я взглянуть на того, кто посмеет возразить мне, – все еще сердито продолжал Джордж, словно отстаивая свою точку зрения во время горячего спора. Но лицо его дышало искренним дружелюбием. – Я могу подсчитать, разрешите напомнить вам, могу подсчитать, как и всякий другой в Лондоне, чем вам обязана эта пара. Ведь вы были к их услугам, когда бы они этого ни захотели, так?
– Да.
– Вы никогда не отгораживались от них, верно? Позволяли им являться к вам, невзирая на вашу усталость или нездоровье?
– Иногда.
– Вы жертвовали для них тем, что доставляло вам удовольствие. Из-за них вы не ходили на званые вечера. Уверен, что это так.
Я улыбнулся про себя. Даже сейчас воображение Джорджа рисовало ему ослепительные «званые вечера», который не могли не притягивать меня. Как бы то ни было, он старался изо всех сил, в словах его звучала грубоватая ласка.
– Я знаю, что вы дали им, Многие из нас знают это по собственному опыту, и не забывайте, что у меня опыт в отношении вас побольше, чем у других. Иногда мне кажется, что вы совершенно не представляете себе, как люди ценят все, что вы для них сделали. Имею честь сообщить вам, что вас считают до абсурдности бескорыстным другом. А уж у меня-то оснований более чем достаточно так утверждать.
Джордж был членом братства людского. Он боролся рядом со своими братьями, он никогда не хотел устраниться от такой борьбы. Ему неведом был коварный соблазн, столь приятный для людей, подобных мне, – играть судьбами людей, давать им столько-то, но не больше; быть внимательным, иногда добрым, но превращать эту внимательность в завесу, чтобы скрывать за ней свое сокровенное «я», которое мне было невыносимо обнаруживать. В какой-то степени он был прав, но все объяснялось тем, что человек в большинстве случаев, проявляя свой характер, теряет одно, зато возмещает это другим. Из-за того, что мне так сильно хотелось быть только сторонним наблюдателем, я мало требовал от окружающих. Я был доброжелателен, иногда в ущерб своим интересам, но не основным. Я стал необычайно терпелив. У меня и вообще-то была довольно покладистая натура, а со временем я стал еще более уступчив. Если исходить из стандартных представлений, то меня можно было счесть человеком благожелательным и надежным. Все эти качества – их-то и видел Джордж, и не заметить их было нельзя – я приобрел, оставаясь безучастным зрителем. Но зато Джордж не видел, что вместо человеческого сердца в груди у меня была пустота.
В конце концов я все же выступил в суде. Я постарался создать впечатление, что могу отвечать за Веру и Нормана, как будто это и в самом деле было так. Судя по дошедшим до меня слухам, я не так уж себе повредил, я даже кое-что выиграл, хотя долго еще сам в этом не признавался.
В ту зиму, сидя один в своей комнате, я часто задумывался о себе, как и в ночь Мюнхена; но теперь я разбирался в собственной натуре больше и поэтому нравился себе все меньше. Я не мог не видеть, что произошло между мной и Маргарет и на ком лежит главная вина за наш разрыв. Вся беда, могло показаться, состоит в тяжелом наследстве, оставленном мне Шейлой; но это было лишь оправдание; правда же была более подлой, более глубокой и совсем непривлекательной. Именно эта правда сказалась в моей внутренней безучастности ко всему. Теперь я знал, как жалок удел тех, кто становится лишь, зрителем. Мистер Найт был безучастен к тому, что происходило вокруг, потому что он был слишком горд и робок, чтобы состязаться с другими; я же видел, что его гордость и робость были не чем иным, как тщеславием, – он не хотел состязаться с другими, ибо боялся, что все увидят его поражение. Внешне, в отличие от мистера Найта, я не был тщеславен, но в глубине души, в своем самом сокровенном отношении к людям, я испытывал то же самое.
Можно было провести еще одну параллель, хотя и значительно менее наглядную. Существовал и другой наблюдатель, который в этой роли считал себя значительно выше всех простых смертных, – миссис Бьючемп. Да, между нами было что-то общее. Да, мистер Найт, она и я – мы все были связаны духовным родством.
Томясь одиночеством в первую послевоенную зиму, я думал о том, каким радостным было начало наших отношений с Маргарет и как в конце, когда я ехал к ней и мое такси неслось в свинцовом свете дня, чувство вины стучало мне в душу, подобно дождю, стучащему в окно. Теперь все мне стало понятнее. Сначала я пытался видеть в ней свою мечту, анти-Шейлу, потом превратить ее во вторую Шейлу, я боялся ее такой, какой она была, – женщиной, не уступавшей мне в силе духа.
Сам не отдавая себе отчета, я из этих мыслей кое-что для себя извлекал.
Когда Маргарет в конце концов поняла, что наши отношения заходят в тупик, я почувствовал в ней некоего «заговорщика», ищущего (почти подсознательно) выход из этого положения; точно так же теперь я, презирая все, к чему пришел, признал себя побежденным, и во мне тоже принялся за работу «заговорщик».
Когда у человека одна из ветвей его жизни засохла, то обычно не он сам, а другие первыми замечают, как в нее вновь начинают возвращаться живительные соки. Человек не сознает, что начал все снова, до тех пор пока этот процесс не останется уже позади; а иногда бывает и так, что он одновременно и сознает и не сознает. Когда я, казалось бы, совершенно поглощенный делами Веры и Нормана, перелистывал справочник в поисках адреса Маргарет, я, вероятно, уже строил какие-то планы, которым, быть может, предстояло изменить мою жизнь; а когда я еще несколькими месяцами раньше стоял перед нашим с Шейлой домом и думал, что у меня нет надежды снова иметь семью, то, вероятно, тогда и родилась надежда.
Возможно, я и сознавал это и не сознавал. Но первые признаки существования во мне «заговорщика», которые я заметил, словно наблюдая за незваным и порядком надоевшим гостем, были довольно нелепы. Меня вдруг перестали устраивать мои меблированные комнаты у миссис Бьючемп. И, вместо того, чтобы отнестись к этому с обычным равнодушием, я загорелся желанием немедленно переменить их на другую квартиру. Вопреки своему обыкновению, не откладывая дела в долгий ящик, я помчался в агентство, за день пересмотрел с десяток квартир и еще до наступления темноты снял себе новую. Она находилась на северной стороне Гайд-парка, сразу за Альбион-гейт и была слишком велика для меня, так как состояла из трех спален и двух гостиных, но я убедил себя, что мне нравится вид из окон на пышную листву деревьев и на Бейсуотер-роуд, по которой я, бывало, ходил к Маргарет.
В тот вечер впервые не миссис Бьючемп искала меня, а я разыскивал ее. Я стучал к ней в дверь, гремел почтовым ящиком, громко звал ее, но ответа не получил, хотя был уверен, что она дома. Я оставил ей записку и, так как ее метод себя оправдывал, решил польстить ей напоследок; прибегая к такому же образу действий, я сел возле отворенной двери и стал прислушиваться к ее шагам. Но и тут я не уловил ничего, пока ее шлепанцы не зашаркали возле самой моей двери.
– Мистер Элиот, я нашла ваше письмецо. Вы хотите поговорить со мной? – прошептала она.
Я поинтересовался, не уходила ли она, хотя твердо знал, что она была дома.
– Честно говоря, нет, мистер Элиот, – ответила она. – Сказать по правде, я так беспокоюсь о вашем питании, что не могу уснуть до рассвета, а потому разрешила себе немного вздремнуть перед ужином.
Что бы она там ни делала, но уж во всяком случае не спала, – в этом я не сомневался. Лицо ее было самодовольным, непроницаемым и отнюдь не заспанным. «Питание» означало мой утренний чай, и ее жалоба была первым шагом к тому, чтобы перестать его приносить.
– Извините, что заставил вас спуститься.
– Это входит в число моих обязанностей, – ответила она.
– Я решил лучше сказать вам сразу, – продолжал я, – я скоро от вас уеду.
– Очень жаль, мистер Элиот.
Она взглянула на меня суровым, неодобрительным взглядом, почти враждебно, но в то же время с какой-то жалостью.
– Мне тоже очень жаль.
Я сказал это из вежливости; странно, но миссис Бьючемп требовала вежливости; невозможно было даже помыслить о том, чтобы высказать вслух свое мнение о ней и ее доме.
– Мне тоже очень жаль, – повторил я. И вдруг в самом деле почувствовал какое-то дурацкое и нелепое сожаление.
– Никто не обязан жить там, где ему не нравится, мистер Элиот.
Самодовольное выражение не исчезло с ее лица. Если я и почувствовал грусть, то она ее ни капельки не испытывала. Быть может, кому-нибудь расставание и кажется истинным горем, но только не миссис