Браун видел, что Джего невыносимо страдает, но больше не утешал его. Он сделал все, что мог. Он сказал мне:
– Я всегда говорил, что результаты выборов нельзя предрешать заранее. Вы ведь, наверно, помните мои предостережения? К несчастью, я оказался прав.
Он искренне сочувствовал Джего, очень тяжело переживал собственное поражение, и все же – я уверен в этом – ему было приятно, что он оказался таким дальновидным.
Зазвонил телефон. Жена Брауна спросила его, почему он опаздывает к обеду. Браун сказал, что ему совестно бросать сейчас Джего, но я пообещал отвести его к себе и накормить.
44. Стыд и отчаяние
Джего сидел у камина. Отблески пламени временами освещали его лицо, сглаживая тяжелые, резкие морщины. Он глядел в огонь и отрешенно молчал. Я выкурил сигарету, потом другую. А потом тихонько, как если бы он спал, вышел из комнаты и спустился в кухню – посмотреть, чем я смогу его накормить.
Еды у меня почти не было – об этом позаботился Бидвелл. Все же я обнаружил хлеб, немного сыра и масла, а в маленькой баночке – к своему удивлению – немного икры (подарок одного из учеников), которая, видимо, не понравилась Бидвеллу.
Поставив поднос на столик возле камина, я сходил за бутылкой виски и стаканчиками. Когда я вернулся, Джего уже начал есть.
Он ел сосредоточенно, истово и жадно, словно после многодневной голодовки. И упорно молчал – только благодарил меня, если я подливал ему виски или протягивал нож. Съев половину булки и большой кусок сыра, он посмотрел на меня с юношески наивной улыбкой.
– Большое спасибо, – проговорил он.
И опять улыбнулся.
– До сегодняшнего вечера, – сказал он, – я мечтал устроить после выборов банкет для своих друзей. Разумеется, мне пришлось бы сделать это втайне от наших бывших противников. Им нельзя… было бы очень скверно, если б мы напомнили им, что еще недавно колледж был разделен на враждующие партии. А все- таки банкет для своих друзей я устроил бы непременно.
Джего говорил спокойно и бодро, точно он решил отдохнуть и на время отринул от себя страдания. Мне было ясно, что он все еще
– А теперь вот оказывается, что никакого банкета не будет. И я не знаю, как мне вести себя с друзьями. Не знаю даже, остались ли у меня друзья.
Не такой гордый человек гораздо легче перенес бы этот удар, подумал я. Он мог бы довериться друзьям, мог бы найти утешение в их любви, жалуясь им на неудачи или проклиная свою судьбу. Да, любому другому человеку это облегчило бы жизнь, но Джего не разрешал себе раскрываться перед друзьями, никогда не искал у них сочувствия, а тем более жалости. Ему мешала гордость – однако человек часто мечтает получить именно то, что в силу своего характера принять не может. Джего был добр и отзывчив, но сочувственного отношения к себе решительно не переносил. По склонности к драматическим эффектам он мог раскрыться, словно артист на сцене, перед многолюдной аудиторией – и не признавал дружеской близости с каким-нибудь одним человеком. Его не устраивала дружба на равных: он мог дружить только покровительствуя, только свысока. Многие люди ставили ему это в вину – не потому ли, что завидовали его гордости?
– Неужели вы думаете, что нам важно, какая у вас должность? – спросил я.
– Конечно, нет, Элиот, – ответил он. – И все же спасибо вам за эти слова. – Но на самом-то деле мы не были его друзьями. Мы были приверженцами, молодыми людьми, которым он с удовольствием помогал – не больше. «Мой молодой друг» – вот как он назвал бы каждого из нас, если б ему пришло в голову определить для себя наши отношения. Браун, самый полезный и надежный его сторонник, под это определение никак не подходил – и Джего было трудно общаться с Брауном. Легко ему было только с теми людьми, которым он протежировал.
– Неужели вы думаете, что мы судим о людях по их должностям? – продолжал я. – Неужели не понимаете, что Калверту и мне безразлично, называют вас ректором или нет?
– Именно это я и хотел от вас услышать, – откровенно признался Джего. Он, по всей вероятности, старательно растравлял свою рану. Ему рисовались картины его будущих унижений – он представлял себе свой позор со сладострастием человека, качающего больной зуб. Еще бы! – ведь его должность отдадут теперь Кроуфорду.
А встречи со знакомыми на улицах? Через неделю эту новость узнают все его университетские коллеги. Он уже слышал, как они говорят ему – с затаенной издевкой, с безжалостным сочувствием: «Я очень удивился, коллега. У меня не было сомнений, что выберут именно вас». Кое-кто прочитает объявление в газете. Добро бы он надеялся молча! Нет, он не раз проговаривался о своих надеждах. А молва припишет ему и то, чего он никогда не говорил, – со временем эта история украсится пикантными подробностями, обрастет ехидными домыслами. Ну да, это случилось в тот год, когда избрали Кроуфорда, – Джего считал, что ректорство ему обеспечено, и уже заказал мебель для Резиденции, а Кристл опомнился по дороге в церковь и рассказывал потом, что чуть не совершил самую идиотскую в своей жизни ошибку.
Вот как о нем будут вспоминать. И весьма вероятно, что
Время шло, через каждые пятнадцать минут звучали куранты, а Джего, томимый стыдом и отчаянием, неподвижно сидел у камина и глядел в огонь. Он мучился, как юноша, переживающий первую душевную травму, потому что был по-юношески беззащитен перед жизнью.
Когда ранена гордость, человек терзается острее, чем от душевных ран, думал я, сидя рядом с Джего у камина и не умея облегчить его страдании. Но уязвленную гордость время излечивает бесследно, а душевные муки могут ввергнуть человека в пучину отчаяния, из которой ему уже не выбраться таким же, каким он был раньше. Я видел, что Джего именно отчаялся – ни гордость, ни рассудок спасти его не могли.
Сейчас его пугали встречи со знакомыми – но такие раны легко исцеляет время. Легко и бесследно. А вот душевная рана, даже зарубцевавшись, делает человека немного иным и, как правило, обедняет его чувства. В бурном море повседневных житейских забот Джего и раньше вел себя не очень-то уверенно – ему было трудно отстаивать свое место под солнцем среди грубоватых, но по-житейски мудрых людей, среди таких людей он всегда начинал сомневаться в своих силах. Эта неуверенность определяла почти все его поступки, именно из-за нее он не смог добиться известности, которой он, как ему казалось, заслуживал. Очень медленно, с большим трудом обретал он уверенность в своих силах. И все же добился уважения людей – к пятидесяти годам он почти поверил в это. Нынешние выборы стали для него глубоко символичными. Он словно одержимый жаждал победы – избрав его руководителем, коллеги признали бы, что он лучший среди них. Когда Кристл с Брауном предложили ему баллотироваться в ректоры, он вдруг ощутил небывалый прилив уверенности и решил, что это только начало его блестящей карьеры. Он заранее торжествовал.
В нем проснулось честолюбие, и вскоре он люто возненавидел продиктованный честолюбием путь, потому что разочарования, тревоги и унижения возрождали его неуверенность в своих силах. Но ему помогали держаться мысли об его приверженцах и о той высокой должности, которую они для него завоюют. Партией его приверженцев руководили Кристл и Браун – вот что очень подбадривало его и помогало преодолевать внутренние сомнения. Ему не нравился Кристл, у них не было ничего общего, и все же Кристл боролся за его победу – значит, он внушал уважение даже чуждым ему людям! Джего возмущали