— Так ты посмотришь на мои выкладки? — спросил он. — Я правда не знаю, почему там все не сходится. А если я еще раз пролечу, меня уж точно выгонят с работы, а у меня ведь жена, дети. Так ты посмотришь? — он посмотрел на меня жалобно и чуть заискивающе. Мне стало отчаянно стыдно.
— Ну конечно же посмотрю, — ответил я. — И прекрати меня просить. Я же буду последней скотиной, если откажусь помочь другу, тем более в такой мелочи. Как ты мог такое подумать?!
Мы поднялись к нему в лабораторию, и он отдал мне пачку путаных вычислений. С легким раздражением я вдруг подумал: чтобы во всем этом разобраться, уйдет не один день. Мне снова стало стыдно за эту мысль, и я поспешил уйти. Дождался конца лекции и еще раз обошел весь кампус, осматривая скамейки и газоны, заглядывая в кафе и вестибюли университетских корпусов. Коридоры со стертыми полами, бетонные лестницы, доски с объявлениями и пустые классы скользили мимо меня, исчезали. Мне было ужасно неловко перед собой и немногочисленными знакомыми, и я старался делать вид, что просто гуляю, а тот или иной вестибюль неожиданно и практически беспричинно привлек мое внимание. Даже для Инны, с которой я всегда старался быть искренним, я приготовил чуть удивленный взгляд; но все тщетно, мне так и не удалось ее найти. Наконец, увидев ее соседку по комнате, я все же спросил, где Инна. «Без понятия, — сказала она, — я не в курсе». Начало смеркаться. И тем не менее я ее встретил — почти у самых ворот. Она куда-то торопилась, и я спросил, можно ли составить ей компанию до автобуса.
— Я тебе наболтала тогда столько глупостей, — сказала она, — так теперь ты будешь думать, что меня только каньоны и интересуют.
— Что ты, — ответил я, — как ты могла до такого додуматься?
— Ну, не знаю; ты так удивился.
— Да нет, не особенно. Не преувеличивай.
— А мне Джеймс понравился, — вдруг сказала она, — у него такой замечательный стиль. Там даже написано, что он великий английский стилист. Ты его читан?
— Смотря что, — сказал я.
— Ну эту книжку про девушку, которая едет в Италию, а потом там выходит замуж, и еще всякие рассказы.
Я кивнул.
— Они там такие странные; никогда не знаешь, что они думают на самом деле. Классно. Только они так непонятно общаются.
— В каком смысле непонятно? — я не всегда улавливал нить ее мысли.
— Ну, у них все как-то так запутанно; в жизни так не бывает. И они там все какие-то немножко левые. И все эти разговоры про английских поэтов, которых никто не знает. Ну, ты понимаешь.
Подошел ее автобус, и Инна убежала. Она конечно же была права, хотя Джеймса я и любил; но я знал, что и сам я тоже во многом страдал излишней «запутанностью». В жизни так не должно быть, подумал. Впрочем, в литературе она разбиралась гораздо лучше меня; очень много читала, изумительно ее чувствовала и никогда не умствовала по поводу книг. Я вернулся домой и снова взялся за свои черновики. Но работа как-то не пошла; я начал думать об Инне и неожиданно обнаружил, что любовь к ней перестала быть для меня светом и прозрачной тенью, душевным движением и особым предчувствием бытия, ветром, дующим из будущего; она обрела тяжелую пугающую материальность, как если бы была грузом и опасностью, предвестием несчастья, неподвижным знаком обреченности на линии горизонта. Но несмотря на все скверные предчувствия, я не смог заставить себя не думать с радостью и надеждой про следующий день и спал исключительно плохо.
Утром я позвонил Инне на мобильник и сказал, что смогу отдать ей «таргиль» только вечером; пообещал прийти к концу ее последней пары. Я почувствовал легкое недовольство в ее голосе — как и любой другой человек, она не любила менять свои планы; но подобная отсрочка была мне нужна: объясняться с ней на перемене означало превратить наш разговор в фарс. Я проходил несколько часов по квартире, исчиркал собственные черновики, потом попытался уткнуться в какой-нибудь роман, снял с полки Теккерея и где-то через полчаса обнаружил, что не помню ничего из прочитанного и едва ли понимаю, о чем идет речь. Это открытие заставило меня почувствовать себя нелепым романтическим героем, мечущимся по комнате в преддверии свидания; впрочем, я и раньше знал, что мне часто не хватало душевной твердости. Я отчаянно разозлился и постарался успокоиться. Не знаю удалось ли мне это, но борьба с самим собой заняла еще пару часов; потом я снял с полки томик Экзюпери и снова начал читать: «Лис очень удивился:
— На другой планете?
— Да.
— А на той планете есть охотники?
— Нет.
— Как интересно! А куры есть?
— Нет.
— Нет в мире совершенства! — вздохнул Лис».
Я задумался, потом продолжил читать: «Он умолк. Потом прибавил:
— Пойди взгляни еще раз на розы. Ты поймешь, что твоя роза — единственная в мире. А когда вернешься, чтобы проститься со мной, я открою тебе один секрет. Это будет мой тебе подарок.
Я почувствовал, как внутреннее пространство души проясняется и светлеет. Даже воздух стал чище и холоднее. „Единственная в мире, — повторил я, и еще раз. — Мой тебе подарок“.
— Прощай, — сказал Лис. — Вот мой секрет, он очень прост: зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь.
— Самого главного глазами не увидишь, — повторил Маленький принц, чтобы лучше запомнить».
Это было мгновением ясности, понимания, той минутой, когда просыпается душа. Я вдруг понял, насколько случайным и внешним было все это, «таргили», каньоны, ссоры с соседкой; главного глазами не увидишь, повторил я. В душе все замерло: бросил читать и начал медленно переворачивать страницы. «Эти разговоры о когтях и тиграх… Они должны были меня растрогать, а я разозлился…». Так же, наверное, и я; хотя, вероятно, даже оказался чуть умнее. Да, я не был растроган, но и не разозлился. «Она принесла в мою жизнь свет, и я должен быть благодарен ей за это»; свечение, которое не было для меня пришедшим извне. Она была той утраченной половиной моей души, потерянной и невосполнимой, о которой Платон говорит в своем «Пире».
«И все же вечер, — подумал я, — уже близок». Постепенно начало темнеть. Я взял «таргиль» и отправился в университет; светящиеся витрины и огни машин скользили мимо окна автобуса. К тому моменту, когда я добрался до кампуса, окончательно стемнело; последнее работающее кафе уже закрывалось, мы взяли по стакану чая, перешли на другую сторону лужайки, сели на ближайшую скамейку и стали болтать о всякой ерунде. Инна была в хорошем настроении, смеялась над студентами, и ее лицо мерцало внутренним светом, но у меня в душе, резкими пульсирующим толчками, билось принятое решение.
— Ну как твой докторат? — спросила она.
— Да что ему будет, он же практически закончен, — ответил я, и она удивленно подняла глаза.
— А я почему-то думала, что ты его только начал писать. — Я развел руками. — Так ты теперь поедешь на постдок в Америку, — добавила она с некоторой завистью.
— Да нет, не уверен, — ответил я.
— А что тебе мешает?
— Ну, не знаю, — сказал я и вдруг решился. — Тебя не увижу.
Она рассмеялась.
— Ой, оказывается, ты умеешь говорить комплименты.
— Да нет, — ответил я, чувствуя, как у меня внутри все застывает, и грудь наполняется тяжелой упругой массой, — на этот раз я вполне серьезен.
Инна подняла на меня глаза, но ее лицо было непрозрачным.
— Ты знаешь, — сказал я, — я же дорожу тобой больше, чем любым другим человеком на этой земле.
Она помрачнела и недовольно поджала губы; я почувствовал, как тяжелеет и холодеет моя душа, но