решение было принято, и мне следовало довести дело до конца.

— Я правда тебя очень люблю, — добавил я и прочитал по ее лицу, что она хочет, чтобы все это закончилось как можно скорее.

— Я и не подозревала об этом, — сказала она. — В таком случае тебе не следовало изображать дружбу; и давно ты до этого додумался?

Все было кончено, и я почувствовал, как лихорадочное возбуждение медленно превращается в оцепенение и расползающийся паралич чувств. Но потом Инна извинилась за резкость и добавила, что я застал ее врасплох; мы еще поболтали, я отдал ей «таргиль», и она ушла в сторону общежитий. Я еще посидел на скамейке под отвесным фонарным светом, а потом медленно пошел в сторону автобусов. Становилось все холоднее; но чувства притупились, почти ничего не ощущая, я плыл сквозь холодный вечерний воздух.

Я помню, что шел по улице, с кем-то говорил, смеялся, но все казалось каким-то прозрачным и ирреальным, почти развоплощенным, как если бы я падал в пропасть. По дороге домой я зашел к приятелю, мы выпили по чашке кофе и поговорили про общих знакомых. Осознание пришло позднее, как возвращается зубная боль после местного наркоза; но я не чувствовал себя вылеченным. Мне не хватало не только Инны, но и того особого света, который пронизывал каждую встречу с ней задолго до ее появления, мне не хватало даже этих бессмысленных разговоров про «таргили». На некоторое время мне стало казаться, что у меня больше нет будущего. То, что она, несмотря на всю нашу внутреннюю близость, была столь равнодушна ко мне, казалось нелепостью, трагическим абсурдом, столь неправдоподобным, что поначалу я исподволь ждал ее звонка, ждал, что она скажет, что просто была застигнута врасплох, не смогла совладать с чувствами и наговорила всякой ерунды. Я понял тогда, что ее резкость не только не была причиной для отчаяния, но совсем наоборот — знаком, вселяющим надежду; эта резкость больше, чем что бы то ни было еще, свидетельствовала о скрытом и подавленном волнении, полностью противоречащем ее показному равнодушию. Но прошли два, потом три дня; и она так и не позвонила. Действие наркоза кончилось, и чувство утраты, беспросветное и удушливое, стало невыносимым. Я скользил сквозь туман расползшейся повседневности; время проплывало мимо меня и выплескивалось на берега прощания.

6

Каменные плиты, потом ступеньки, стертые, в нескольких местах разбитые, с пробивающейся травой, потом асфальт; я пошел вдоль него, заметил, как тело этой окаменевшей земли сделало шаг назад, не исчезнув, но все же отступив, отойдя куда-то на задворки воспринимаемого мира. Потом постепенно прояснилось, как-то внутренне высветлилось. Если бы я хотел добиться того, чего добился, мне следовало бы действовать именно так, как я действовал: невнятно, путано, нерешительно. Из памяти всплыло: мы сидели на этой скамейке — вечером, после лекций, как бы меняя написанный «таргиль» на ее любовь. Да, согласен, подумал я, нотки оскорбленности в голосе были не случайны; и хотя мысль о ней уже не была для меня порывом ветра, теплого воздуха, дуновением прошлого, я вдруг почувствовал внутреннюю логичность и даже правоту произошедшего; а как, собственно говоря, она должна была реагировать на эту нелепую исповедь. И повторил то же самое словами, еле заметно шевеля губами. А как, собственно говоря, она должна была реагировать на эту исповедь? Я сам изначально поставил себя в идиотское положение, а ее — в безвыходное. Хорошо хоть хватило ума не объясняться с ней между лекциями. Но с другой стороны, разве она могла не понимать, не видеть сердцем, не чувствовать? Разве все нужно выбалтывать пустыми, затертыми, давно обесцененными словами, которые так просто подделать? Как так могло получиться, что она оказалась неспособна увидеть разницу между подлинным наполненным пульсирующим чувством и заказным картинным многословием? Нет, этого быть не может. Потом увидел скамейку — не ту, среди высоких кустов, уже без цветов. Сел. Неужели я ждал, что она бросится мне на шею с возгласом: «Ну, наконец-то, любимый!» Вспомнил плотно сжатые губы. В каких-то вещах застенчивая, робкая, но и решительная в своей внутренней цельности и чистоте. Протянул руку, поднял ветку, длинную сухую ветвь; пошевелил ею траву, сухие листья.

Мне следовало создать какое-то предчувствие, позволить заглянуть вперед, не обваливаться на нее, как холодная сосулька на голову; как это ни странно, она же ничего не подозревала. Попытаться медленно сократить дистанцию; познакомиться с ее друзьями. Что-то очень холодный ветер дует сегодня; неужели уже совсем осень; осень. И чем-то звенит; похоже, брошенной жестянкой. Или бутылкой. Свиньи. Держаться увереннее; или, наоборот, заглянуть в пустоту несказанного, невыговоренного. Ведь у нее, наверное, есть близкие подруги, например — Катя; я не должен был все мерить по себе. И вообще — держаться так равнодушно и отстраненно. Но отдергивалась; а как ей еще нужно было реагировать на приставания? Потому что надо было умеючи, как Ален Делон. Умеючи что, приставать? «Черт, что я несу?» — сказал я себе, снова максимально отчетливо. В следующий раз все будет иначе; к тому же теперь-то она все знает, и ее ничто не будет пугать. Она, как и я, уже видит этот свет, который стелется перед нами, как дорога. В следующий раз… И снова остановился. Мы же с ней почти перестали видеться. Здесь, там. Я-то как раз был бы рад, но она… Она — нет. Была не рада, договорил я за себя же. В голове сквозило, как если бы открыли окно. Сквозняк. Инна. И тут — всплеском, как дыханием темноты, как будто пришел к концу дороги, к закрытым воротам: «Последний раз уже был, последнего раза больше не будет». Да, оно могло бы быть и иначе, но я все испортил; уже все испортил. Уже. Это безнадежно, непроглядно. Теперь я умный, я мог бы исправиться, делать все иначе; но теперь уже поздно. Это было как когда входишь в холодное озеро, шаг за шагом, непоправимо. А теперь все краем глаза. Сухая ветка, осень, зима. Никогда. Никогда не говори никогда. Но следующего раза больше не будет; она сказала то, что сказала. Теперь она меня не любит. Я застал ее врасплох, и она сказала. Теперь же она это знает; сказанное становится тем, что известно. А она твердая, хоть и очень светлая; сам дух, хрупкий и несокрушимый. Холодно. Уже очень холодно.

Через несколько дней, помня о данном обещании, я засел за вычисления Теплицкого. Они выглядели так, как будто он на ощупь перебирал все известные ему формулы, надеясь, что одна из них в конечном счете как-нибудь подойдет. На то, чтобы распутать завязанный им узел, ушла пара дней, но все получилось очень ясно и стройно. Когда я принес их к нему, он долго меня благодарил. Мы спустились в кафе.

— Ты мне дико помог, — сказал Теплицкий. — Пашешь, пашешь тут на них; а потом тебя все равно выкинут. В России нас ненавидели за то, что мы евреи, а здесь — за то, что мы русские.

Я возразил, что, на мой взгляд, это слишком радикальное обобщение.

— Не скажи, — ответил он, — вон возьми моего деда. Пахал он, пахал на советскую власть, и что, все равно расстреляли. К стенке, и нету человека.

— У тебя дед был репрессирован? — спросил я. — Ты мне никогда об этом не говорил.

— А чего там говорить? Уж как он любил советскую власть; и всю гражданскую отслужил, и после нее. А как начали с евреями бороться, так в тридцать девятом его к стенке и поставили.

— Кем он был? — спросил я.

— Следователем НКВД. Свои же и замучили. У него и награды там разные были, и фотография с Ягодой. Даже на пользу для своей страны не посмотрели; как до евреев доходит, так им и вообще ни до чего нет дела. И здешние точно так же. А мне, между прочим, семью кормить надо.

Я тихо сказал, что не уверен в том, что работа его деда была столь уж полезной.

— А вот тут ты не прав, — ответил Игорь. — Я тебе скажу, что хоть вся эта борьба со шпионами и выглядела нелепой, но под Союз все эти разведки и правда копали. Еще как. И ловить-то их было нужно. Вон этот козел Горбачев, как шпионов выпустил, так все и покатилось. Мой отец еще тогда говорил, что добром все это не кончится. И не кончилось. Чернобыль, диссиденты, перестройка эта гребаная, совок развалили, Ельцин, бандиты. Ну сам понимаешь.

Я приходил домой и опускал жалюзи; присутствие улицы давило на меня тяжелым, бесформенным, гнетущим. Там были узколобые мужики в футболках, со связками пристегнутых к поясу ключей, крикливые восточные девки в коротких майках, с животами, нависающими над ремнями с блестящими металлическим заклепками, пенсионерки с клеенчатыми тележками на колесах, машины, сквозь приоткрытые окна которых расплескивались песни группы «Лесоповал». Выходя на улицу, я старался проходить незаметно, не встречаясь ни с кем глазами, и каждый взгляд, брошенный на меня, причинял мне боль, как будто я был даже не голым, но человеком с содранной кожей. На автобусных остановках я предпочитал не садиться на пластиковые стулья вместе со всеми, а вставал в стороне, по ту сторону рекламных щитов; густое человеческое присутствие вокруг меня становилось все более невыносимым. Моя статья почти

Вы читаете Иерусалим
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату