чуть быстрее; я взглянул на него — темная кожа, но и загар, томные пустые глаза, всполохи солнца на тонкой золотой цепочке. И уже из-за спины услышал последним вялым всплеском: «Это кто?», «Да так», «Он чего, укуренный?», «Нет, чего это вдруг». Скрыться… Свернул на тропинку и увидел коричневые доски скамейки. Сел, но что-то в душе ноет и бьется, руки вялые, даже чуть-чуть затекли. Слепая ласточка в чертоге теней. Чертог теней? Жарко. И снова душит. Да и что это за чертог? Потом пустота, и вдруг как выныриваю, все снова вижу, и даже слова, «всплеском пустота», десять тысяч лье пустоты. Вернется. «С прозрачными играть». Но куда? Да и вот она, прозрачность. Ясность. Но времени прошло много; все еще душно, но стало темнее, сумерки, слово «сумерки». Над черною водой, потом тает; каплями, медленно, твой брат, Петрополь, умирает. Воздух горячий, не в тени, поднял голову, на солнце; вся скамейка, так что некуда. А потом — снова всполохом, золотистого меда струя, так тягуче и долго. И снова поток пустоты. Но на этот раз уже не я падаю в нее, а она сама подступает, подползает, удерживает; встаю, потом снова сажусь, встаю, обхожу скамейку, сажусь. Не Елена, другая; как долго она вышивала. Голова как-то болит, и уже просветлением, надо пойти спать, и как бы со стороны, снова, как журавлиный клин в чужие рубежи, на головах царей, да, пена. Зелень веток, шум шагов где-то за спиной; позади. Шелестит, как-то качается; не вижу, но ощутимо, больно; море. И море, и Гомер — все движется любовью. Любовью. Солнце. Блики солнца на золотой цепочке, и снова пустота, но шумит в голове. Но солнца нет; зелень потемнела. И вдруг все снова как раньше, только губы немного онемели; губы, сжал, пощупал, потер одну о другую. А ведь он же уже приехал, по тропинке, ветер — холодный.

Так что теперь к секретарше, смотрит недружелюбно, на лице «закрыто», потом узнает, улыбается.

— Профессор Краузе уже вернулся?

— Да был здесь, крутился; он у себя в комнате.

Постучался; из-за двери нечто невразумительное, но похоже, доброжелательное; толкнул дверь, со скрипом вошел. В комнате тепло.

— О, — поднимая голову, расплываясь в улыбке и указывая на стул, — я ужасно рад вас видеть и как раз про вас думал. Даже собирался вам звонить. Как у вас дела?

— Нормально, — ответил я садясь. «Что-то он странно доволен», — подумал я, но с неожиданным теплом. Бред этого мира вдруг отступил. — А что у вас нового?

— Да вроде все также. А как ваш докторат?

— Вожусь потихоньку.

Несмотря на все, вдруг вспыхивает среди мыслей — здесь все же иной мир, мир предместий истины; ученый не может позволить себе сделать ложь профессией. Плеснуло теплом, как летнее море. Здесь мы все немного дома.

— Как вы думаете, успеете его подать до конца декабря?

— До конца декабря, — на этот раз отвечаю оторопело, потом изумленно, но чувствуя, что душа, опережая мысль, снова сворачивается комком. — Но ведь осталось всего полтора месяца. Или вы имеете в виду следующий декабрь?

— Разумеется, нет, — говорит он нетерпеливо, чуть холодно. — Так успеете?

— Не думаю, я же еще в середине работы.

Пытаюсь собраться: стеллажи, переполненный, полупустой, книги, черный стол, настольная лампа, бумага в клеточку, ручка на бумагах.

— Не прибедняйтесь, у вас одних опубликованных материалов на три доктората.

Смотрит насмешливо, устало, равнодушно; но не боится встретить взгляд. Профессиональная привычка. Опускаю глаза.

— Спасибо за комплимент, — черная доска стола перед глазами, — но не могу же я бросить работу на полпути.

— Почему же на полпути? А все сделать невозможно, продолжите уже на постдокторате.

— Но ведь даже если бы я и решил это подать, мне же надо было бы написать предисловие; да и мои статьи по достаточно разным вопросам.

— Ну вот и прекрасно, у вас как раз есть полтора месяца на предисловие. Но не забудьте, что кафедра сможет продолжить платить вам из гранта еще несколько месяцев, только если вы подадите работу до Нового года. Короче, не будет доктората — не будет денег. Это жизнь.

— Да, но ведь я же не успеваю подать на постдокторат на следующий год. Все стипендии уже закрыты. А как же моя квартира?

Думаю, но как-то вяло и невнятно; как будто о малознакомом. Белый свет на корпусах машин, безымянная девушка за окном. Снова подступает паралич чувств. Он смеется.

— Ну, не преувеличивайте. Может, что еще и открыто. А если нет, то подадите через год; вы еще молодой парень.

— Но, может быть, вы знаете какие-нибудь стипендии… — начинаю осторожно, нащупывая, как слепой на краю пропасти. Что же теперь, но прерывает.

— К сожалению, я этим совсем не занимаюсь; постдоктораты — это не моя территория. — Переполнен любезностью, а в глазах раздражение, скука; выпрямляется, улыбается с теплом, по-братски, только что руку не кладет на плечо. — Но я вам посоветую следующее — пойдите в Национальную библиотеку, в библиографический отдел, и посмотрите там справочники по американским университетам и стипендиям; я уверен, вы там обязательно что-нибудь найдете.

— Но нельзя ли получить стипендию еще на год? Поймите, я не был готов…

— Ваше исследование закончено.

— Но ведь вы же не можете сказать, что я ничего…

— Нет, не могу, — говорит он холодно, губы сухие, старческие, веки чуть опущены. — Но получая стипендию за уже законченный докторат, вы берете у университета деньги, которые вам не причитаются.

Ага, сейчас скажет, что я ворую у них деньги; но нет, как же. Осторожность превыше всего. Помимо порядка, разумеется.

— Я был очень рад вас видеть и с нетерпением жду вашей работы.

Белесые плитки пола, скользящие навстречу; потом ступеньки. Будет зелено. Нет же — ночь, темная зелень ночи. Снова, как тогда, отвесный свет фонарей. Свет падал, падал, падал.

10

Это не было прозрением, но и не было простым чувством потери; как будто целая страна перестала существовать, целый континент ушел под воду, я подумал тогда, что есть разница между тем, когда говорят «земля ушла из-под ног», и этим странным чувством, что земли больше нет и весь мир наполняется густой и вязкой пустотой. Но на этот раз приступ был недолгим, некоторое время эта боль билась и пульсировала во мне, а потом вдруг отхлынула куда-то на задворки сознания, обнажив пропасть между душою и миром, медленно переходящую в равнодушие. Мне еще иногда казалось, что все могло бы сложиться и как-то иначе, но это происходило все реже, и все чаще, поднимаясь на волнах удушающего отчуждения, твердого и прекрасного равнодушия, на меня опрокидывалась белесая волна чувства неизбежности, чувства судьбы. «С этим миром у меня нет ничего общего, — как-то сказал я себе, а потом добавил: — Все могло бы быть и иначе, все еще будет иначе». Между этими двумя мыслями, раскачиваясь, как огромный тяжелый маятник, подвешенный к потолку, пульсировала моя жизнь, ударяясь в грудь и оставляя на коже синие следы ударов. Мне часто казалось, что я задыхаюсь, но потом прошло и это; колебания маятника постепенно становились все меньше, а этот город и его мир отходили все дальше: как-то ночью я проезжал мимо Старого города и, взглянув на его стены, выбеленные ночной подсветкой, темную зелень деревьев около Новых ворот, удивился, обнаружив в себе то странное чувство, с которым турист смотрит на чужой, все еще малознакомый, хотя и любопытный город, из которого ему завтра предстоит уехать. Вот все и кончилось, сказал я себе; иначе уже не будет; пора домой.

Я читал когда-то о японских солдатах, продолжавших воевать на островах Индонезии в течение нескольких десятилетий после капитуляции их страны; все сведения, доходившие до них, они считали искусно организованной американской кампанией дезинформации. То, что Япония могла капитулировать, находилось для них за гранью мыслимого, но еще более немыслимым было признание императора в том, что он не является потомком бога солнца; если не это, то что же еще могло свидетельствовать о том, что

Вы читаете Иерусалим
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату