матросом, потом марсовым, унтер-офицером, а потом боцманматом и боцманом Пахомом Нетопорчуком — навсегда завязана им в узел вся жалость к себе, молодому парню, вся когда-то сосавшая тоска по глухой зеленой деревне. Далека деревня, и никого в ней нет. Был пастух — сирота Пашка, да не стало…
На внутренней стороне крышки наклеены картинки, одна к другой вплотную, впритык, — получается целая картина. Крышку заклеил Нетопорчук уже давно, дальше клеить некуда. Картинки флотские, настоящие, любит крышку боцман. Слева с угла — батарея порт-артурская «Тигровый Хвост», стреляющая по неправдоподобно близким японским миноносцам. Рядом на открытке — гибель «Стерегущего», где матрос открывает левой рукой кингстон, а правой крестится, — герой-матрос, и фамилия внизу. Потом — портрет царя в мундире капитана первого ранга. Рядом водолаз, в скафандре, сидит на дне океана, рыбы кругом плавают, а на коленях водолаза — голая русалка с хвостом. Потом — мост меж двух башен, большой мост через Темзу-реку — память о Лондоне; за границу ходили, Нетопорчука — за рост — из Портсмута со взводом матросов в Лондон возили на свадьбу короля какого-то. К мосту баба приклеена, какая баба — кто её знает? — подарил лейтенант барон Фитингоф, когда у него Нетопорчук в вестовых был, — голая баба и красивая, в зубах цветок.
А пониже — настоящая картина, в красках: сидит матрос на бульваре с нянькой, нянька пышная, млеет, ребенок в коляске откатился, в голос ревет. А матрос рукой обнял, взасос няньку целует, усы у матроса черные, форменка глаженая, фуражка — хлеб резать можно, такие поля острые. Сам другой рукой подбоченился, целуется, а глаз влево косит: там солдат идет — крупа. Солдат невидный, робкий, серый, — армия. И подпись: «Матросы всегда впереди». Нетопорчук сам до женского пола робок — обидел бог рожей и характером: нос картошкой, лицо в рытвинах, усы рыжие, с подпалинами, а характер застенчивый, — какая тут нянька! Но картинка ему нравится, — флотские всегда впереди, не он, так этот с черными усами, все равно — матрос…
Крейсер «Олег» наклеен, на волне снят, волна громадная, полкрейсера накрыла; ахнуть можно, а снято из иллюминатора у самой воды, хитро снято, оказывает, будто волна такая и крейсер храбрый. Ну, конечно, и «Генералиссимус» висит в двух видах — с борту и с носу. На втором году сверхсрочной и сам Нетопорчук снялся — нашивки получил. Сидит на стуле, пальцы на коленях растопырил, глаза вытаращил, грудь колесом, а рожу сменить бы у баталера, рожа незавидная, не любит Нетопорчук своей рожи, наклеил потому, что посылать некому и место было.
В сундуке уложено все аккуратно, к месту: слева выгородка, а в выгородке нитки, иголки, пуговицы, матросу некому штопать да латать, сам матрос за одеждой следит; чистоля баночка, завернутая в ветошь, и гербовка, досочка такая с вырезом — пуговицы чистить. Рядом воткнута в колечко, сплетенное из волоса, вставочка с пером. Писать приходится часто — не письма, письма писать некому, — записки шкиперам на соду, мыло, тросы. Пишет их Нетопорчук медленно, ухватив ручку, как свайку, во все пять пальцев, и почерк получается корявый. Вчера вон лейтенант Веткин смеялись, как он дознание подписывал: «Язык, говорят, спрячь, ишь, ребеночек с усами». Конечно, господа пишут быстро, буквы у лейтенанта выходили красивые. Один только раз он их почиркал — это когда Нетопорчук никак не мог вспомнить, кричал ли Вайлис после подъема флага «не расходись, претензию заявим». Нетопорчук почтительно объяснил, что он сразу ушел от кочегаров в корму и ничего такого не слышал. Лейтенант стали сердиться, и у Нетопорчука заскочили мозги: когда офицер кричит — теряешь всякое соображение и говоришь: «Так точно, вашскородь». Тогда все пошло хорошо до конца, и лейтенант Веткин прочли вслух, что он показал. Нетопорчук слушал, удивляясь, как складно он, оказывается, разговаривал, но в одном месте попросил перечесть:
«…когда же был сыгран „исполнительный“, то кочегары хотели разойтись, но Вайлис, выйдя вперед, кричал: „Не расходись, братцы, заявим претензию, не дадим над собой издеваться, команда нас поддержит“».
— Никак нет, вашскородь, я такого не слышал, — сказал Нетопорчук, набравшись смелости, — так что я докладал вашему высокоблагородию, что как, значит, подъем флагу был, я сразу на ют ушел. Там приборка же задерживалась, вашскородь!
Вот тут лейтенант и стали чиркать и ругаться. Но Нетопорчука не собьешь: он твердо знал, что офицеру врать в глаза нельзя, этому учили еще с новобранства — «начальству всегда говори правду», — на это он и присягу приносил. Так и вычеркнули эти слова, хоть и обругали старым болваном.
Вся эта история с дознанием вывела Нетопорчука из равновесия. Выходило так, что, если бы он дал кочегарам добежать до люка, никакой бы кутерьмы не получилось. Но, с другой стороны, он никак не мог согласиться, что тогда он сам был бы прав. Подъем флага — вещь священная, никакого шевеления не должно быть, а они стадом… Непорядок!
Однако все же что-то подсасывало изнутри, в голову лезли разные мысли и даже непривычно мешали вчера заснуть, пока Нетопорчук не догадался, в чем тут дело. Дело было в нарушении устава. А устав кочегары нарушили тем, что отказались разойтись из фронта, и здесь Нетопорчук был уже решительно ни при чем. Устав — не шутка! На то он и устав, чтоб его исполнять. Какая же служба будет, если каждый будет делать то, что ему нравится? Глядишь, весь корабль развалится…
Дверь открылась без стука, и всю ширину её заполнил белый китель. Нетопорчук привычно вскочил, но — потом улыбнулся почтительно. Это был не офицер, а кочегарный кондуктор Овсеец, Осип Осипович.
— Здравствуй, Пахом Егорыч, — сказал Овсеец, протягивая огромную мясистую ладонь. — По вашей боцманской части к вам старший офицер прислал.
Он говорил в нос, сильно сопя. Офицерский китель с неофицерскими погонами сидел на нем мешком, а под офицерской фуражкой (тоже с неофицерской кокардой) лоснилось сытое и жестокое лицо с бравыми усами. Такими и были кондукторы, среднее корабельное сословие: ни офицеры, ни матросы.
Овсееца Нетопорчук знал мало. Кондукторы держались от команды отдельно, снисходя лишь к особо уважаемым унтер-офицерам — к таким, которые сами метили дослужиться до этого чина. Да и был Овсеец чужой специальности, ронять перед ним боцманское звание не приходилось.
— Шланги опять затребовались, Осип Осипович? — спросил Нетопорчук солидно, однако все же встав.
— Линя шестипрядного отпусти, сажен двадцать.
Нетопорчук насторожился.
— Для какой это надобности?
— Надо — и все тут, — сказал Овсеец уклончиво и засопел в усы. — Приказание такое.
Нетопорчук задумался. В кочегарки тросы и штерты давать — что в топку бросить. А шестипрядный линь на чистое дело нужен, на шлюпки, на фалрепа…
— Смоленого, может, Осип Осипович? Вы же все равно загадите…
Овсеец засопел чаще, и ладонь его сама сжалась в кулак. Со своими кочегарными унтер-офицерами разговаривал он иначе, но с боцманом требовалась дипломатия, а к ней Овсеец не привык.
— Ты, Нетопорчук, не кобенься. Приказано — стало быть, давай. Или иди к старшему офицеру, он тебя погладит. Дело экстренное.
Имя старшего офицера подействовало.
— Так пришлите в тросовую кого, выдам, — сказал Нетопорчук неохотно.
— Идем вместе, сам возьму, — буркнул Овсеец, и они вышли из каюты.
В церковной палубе уже налаживали церковь. Машинный унтер-офицер Кузнецов сдержанно покрикивал на матросов, осторожно расставлявших иконостас. Он был из щитов, покрытых иконами, весь на скобах, шарнирах и болтах, — удобный, быстро собирающийся и не занимающий много места. Минный унтер-офицер Пилебеда, отступив в глубину палубы, раздувал кадило, крутя им в воздухе, как бросательным концом.
Кадило вдруг вызвало в Нетопорчуке неожиданную ассоциацию: вчера в тросовую вернули старый бросательный конец, которым вполне можно было заменить требуемый Овсеецом новый линь. Нетопорчук ухватил за рукав проходившего матроса:
— Куда идешь?
— Так что по своему делу, господин боцман!
— Какое свое дело?