Еленка, полураскрыв рот, смотрела на это кипенье людей, и так, с полуоткрытым ртом и блестящими от удовольствия глазами, она выплыла на руках матери на улицу вместе с толпой, сожалеюще оглядываясь на тех, кто остался во дворе, не принимая участия в этой общей игре.
Оставшиеся смотрели вслед уходящим без улыбок. Кучки их были мрачны и неразговорчивы. Потом, уже из самых ворот, Еленка увидела, как к ним подошел лысый петрушка, тот, что выглядывал из окна, и они что-то говорили ему, разводя руками и покачивая головой.
У Литейного моста лесснеровцы наткнулись на препятствие. Сильный отряд конной полиции и казаков высился на горбе моста водоразделом между центром и окраиной. Казачий есаул, скучающе повернувшись в седле, смотрел назад, на французское посольство; набережная там казалась цветником: алые мундиры лейб-казаков опоясывали пеструю клумбу толпы; медные трубы оркестра сверкали на солнце золотыми точками, ожидая приезда президента. Есаул смотрел, чертыхаясь: какие бы празднества ни случались, всегда попадешь в наряд «для содействия чинам полиции»… Везет атаманцам!..
Полицмейстер, грузный и пожилой полковник, величественный и огромный, как памятник Александру III, застыл рядом на тяжелом вороном коне, смотря вниз под уклон моста. Цепь городовых преграждала Нижегородскую, останавливая даже одиночек и пропуская на мост только хорошо одетых господ, извозчиков с седоками и горничных, бежавших за булками в город (все лавки Выборгской стороны с утра не открывались, опасаясь камня в стекло). Забастовавшие рабочие кучками стояли на улице, бездействуя, пересмеиваясь, поглядывая в сторону моста. Дойдя до них, лесснеровцы тоже рассыпались по кучкам, и полицмейстер усмехнулся: этот распад толпы на кучки выдавал её нерешительность и отсутствие вожаков. Разгонять же эти кучки было занятием пустым и бессмысленным, вроде попыток поймать мух в горсть: сгонишь с одного места — они сядут на другое. Полковник Филонов признавал действия только наверняка.
У посольства раздался взрыв криков, и по воде ясно долетели до места первые такты «Марсельезы». Она играла в трубах оркестра, как шампанское, искрясь фанфарами и потрескивая барабанной дробью, как электрическими разрядами. И полковник и казачий есаул невольно расправили плечи, слушая её победный рефрен, воинственный и блестящий, как атака гусаров. Это был замечательный гимн, лучший национальный гимн во всем мире, подымающий сердца, горячащий умы, зовущий к победе.
Этот замечательный гимн прошел за столетие престранный путь. Когда-то горячая, как кровь баррикад, и сверкающая, как нож гильотины, «Марсельеза» вела революционные войска против аристократической коалиции. Она взрывала замки феодалов и швыряла их в ворох королевских лилий вместе с головой Людовика XVI. Конвент накинул на её мятежные крылья плотный шелк трехцветного знамени, и «Марсельеза» из гимна революции сделалась гимном нации, подобно тому, как родившее её третье сословие из революционного народа стало реакционным правительством. Вот она ведет армию «патриотов» к Седану в тщетной попытке укрепить трон Второй империи. Вот уже под героические её звуки версальцы вступают в горящие улицы Парижа, приканчивая коммунаров. Вот бравурные её фанфары вместе с саблями экспедиционных армий и крестами миссионеров врезаются в колонии, прокладывая дорогу ростовщическому капиталу Третьей республики. И вот — в Тунисе, в Алжире, в Индокитае, в Марокко, в Гвиане, на Мадагаскаре, на Таити — везде через серебряные трубы военных оркестров она лжет на весь мир о свободе, равенстве и братстве в республике концессионеров и рантье, лжет так, как могут лгать только французские адвокаты с депутатской трибуны: звонко, красиво, с гасконской героикой, с патриотическим пафосом.
А здесь, под хмурой сенью российской короны, тебя поет еще русская революция под залпами карательных отрядов, поет, готовясь к первому этапу борьбы, к разрушению абсолютизма, поет на баррикадах Пресни, на Путиловском шоссе, — поет, уже прислушиваясь к иному гимну, еще малоизвестному, еще не заменившему ритма твоих восьмушек неуклонной поступью широких своих четвертей, как не заменил еще Февраля — Октябрь… Будет время — и ты сшибешься с этим новым гимном в решительной схватке, как два жестоких врага, — ты, увядшая, изменившая смысл, отставшая в беге историй и потому обреченная на гибель революционная когда-то песня!..
Но знойный июль тысяча девятьсот четырнадцатого года еще обволакивает столицу дымом своих лесных пожаров, дымом салютов на Неве и залпов на окраинах, и столица зовется еще Санкт-Петербургом, а огромная нищая страна Российской империей, и армия стоит еще против народа.
«Марсельеза» вспыхнула на углу Финского переулка ярко и неожиданно, как язык пламени из притушенного костра, колыхнулась, качнулась, охватила всю Нижегородскую улицу, сливая кучки в плотную толпу, и, опережая её медленное движение, врезалась в полицмейстерский мозг сквозь седую старческую поросль больших и вялых ушей. Полковник Филонов шевельнулся в седле и изумленно поднял брови: цепь городовых распалась, беспрепятственно пропуская к мосту толпу. Что они — с ума сошли?..
Глава восьмая
Запоздало, но аппетитно позавтракав в непривычно пустынном просторе столового зала, Юрий Ливитин вышел из корпуса в отличном настроении. День расстилался перед ним ровными торцами праздничного города. Он пошел было к трамвайной остановке, но, с досадой вспомнив, что трамваи так и не ходят, остановился в раздумье. Зевавший в стороне извозчик тотчас подобрал вожжи и подкатил к нему, наклоняясь с козел:
— Прикажите, вашсиясь, прокачу?!
Ливитин посмотрел на дутые шины с опаской: лихач был из тех, что обычно стоят на Невском, и сюда, на Васильевский остров, его занесла, очевидно, волна сегодняшних торжеств. Такие брали втридорога.
— Литейный, возле Бассейной, — сказал он нерешительно.
— Зелененькую извольте, вашсиятельство!
— Обалдел, дурак, — сказал Ливитин с сердцем и пошел вперед.
— Два с полтиной, ради союзничков, вашскородь!
— Восемь гривен… — начал было Юрий, оборачиваясь к нему, но вдруг замолк: шагая журавлем, помахивая ему рукой, сзади поспешно нагонял его граф Бобринский. Палаш его, длинный, как он сам, стучал по панели, брякая спущенным в ножны для звона гривенником. Неужели он слышал эту мещанскую торговлю с извозчиком?.. Юрий смутился.
— Ливитин, вам в какую сторону? Прихватите меня, — попросил граф, подходя. — На Литейный? Отлично… Ну, ты, борода, давай!.. Позвольте мне справа?
— Ради бога, — ответил Юрий тоном хозяина.
Они сели, уперев палаши в скамеечку для ног.
— Вот удачно, а то представьте положение: дома не знают, что милостью начальства я в Петербурге, да и звонить бесполезно, отец, наверно, с утра из автомобиля не выходит, а мамахен, вероятно, и лошадей забрала, а тут вдруг ни одного извозца!.. Смотрю, а вы около этого размышляете…
— Меня это украшение уж очень смутило, — соврал Юрий, кивая на дугу: два трехцветных флажка были привязаны к ней, развеваясь при езде. Бобринский, выглянув на них из-за спины извозчика, рассмеялся:
— И тут альянс, подохнуть негде! Черт с ними, с флагами, поедем, как в деревне на свадьбу!
Лихач с места взял крупную рысь, покрикивая на публику, запрудившую мостовую. Дамы отшатывались, подбирая длинные платья; офицеры, их сопровождавшие, недовольно отвечали на небрежное козыряние гардемаринов. На мосту по-прежнему стояла густая толпа, наблюдая снующие между пристанью и французскими миноносцами катера. Гостей свозили на парадный обед: офицеров в Думу, матросов — в Народный дом.
— Вот так ведь и будут зевать до ночи, — сказал Бобринский, откидываясь на пружинных подушках сиденья. — Удивительно падкий до зрелищ народ! И отчего это петербуржцы по всякому поводу устраивают толпу, вы не знаете? Лошадь упала — толпа, маляр дом красит — толпа, студент с красным флагом прошел — толпа… По-моему, оттого, что у нас очень мало публичных развлечений, а потому всякий пустяк превращается в событие. Отец правильно говорит: толпе нужно немного — хлеба и зрелищ, а потому, мол,