подсознании свою работу и ухватилась за случайный повод.
Распоряжаясь непривычным делом, соображая на ходу, как добираться режущим огненным языком ацетилена до жизненных узлов спирали, или прикидывая, как лучше спустить на палубу её уже срезанные куски, Ливитин вместе с этим думал совсем о другом. Вокруг него весело перекрикивались его матросы, которым новое дело понравилось, а перед ним с высоты мачты открывалось за узкой кишкой Финского залива просторное Балтийское море, и в глубине его, возле Киля, уже выстраивались в походный ордер германские линкоры, крейсера, миноносцы. С дурацкой этой мачты он как бы видел спокойный и уверенный парад слаженной силы, выходящей на увеселительную прогулку в Финский залив, где, как им хорошо известно, их дожидаются у заграждения два-три старых, жалких корабля.
Все внутри у него кипело, страдало, обливалось кровью души. Поздно! Поздно! Все было поздно! Не успеть ничего выправить. Расплата, да вторая «Расплата», подобная цусимской, снова трагически произойдет вон там, в узкости Финского залива. Все обречено ходом давно образовавшегося течения жизни, неумностью и косностью, равнодушием и полным забвением уроков истории. И что мог сделать он — одинокий лейтенант Российского императорского флота, незадачливый наследник нахимовских побед и неосуществленных макаровских мыслей?..
Но все же он думал, думал и думал — думал, как одержимый: чем же можно в первый же час войны напугать немцев так, чтобы заставить их отказаться от выхода в море? Тут нельзя было полагаться ни на Генмор, ни на Штаб командующего морскими силами Балтийского моря. У них все давно передумано и взвешено, перебраны все проекты, и вряд ли предвоенная обстановка Балтийского театра известна командиру четвертой башни «Генералиссимуса» лучше, чем им.
Но у этого командира башни было два несомненных преимущества. Первое — личная заинтересованность в судьбе линейного корабля «Генералиссимус граф Суворов-Рымникский», а это уже положительный фактор. Своя рубаха ближе к телу, припрет к стенке — гляди, и порох выдумаешь, не зря отец Варлаам говорил: «Я худо разбираю, а тут уже разберу, как до петли доходит…» Второе — мысль его была свободна от оперативных штампов, которые годами препятствовали Генмору искать новые пути и средства, может быть, совсем неожиданные. Генмор и Штаморси приучены воевать по правилам, которые внушались ему самому еще в корпусе. Но ведь эти академические правила военно-морского искусства международны. Значит, и противнику легко разгадать действия, направленные против него: ему стоит представить себя на моем месте и решить, что сделал бы в этом случае он сам, — вот все и сойдется… Тут нет ни неожиданностей, ни новостей… Нет, та неизвестная ему самому операция, которая могла отбить у немецкой эскадры охоту двинуться в Финский залив, должна быть вне этих установленных действий. Успех только в этом. Только в этом. Но что сделать?..
Ньютоново яблоко, как ему и полагается, свалилось неожиданно. Это произошло вчера, на вторые сутки резанья мачты и на третьи — того тревожного, томящего сознания, что необходимо что-то успеть, успеть что-то решить, что-то сделать, которое все эти дни преследовало его. Было уже под вечер, навстречу вагнеровскому «заклинанию огня», звучащему в свисте и искрах полыхающего ослепительным пламенем ацетилена, в небе зажглась зеленоватая вечерняя звезда, та, о которой пел Тангейзер, а глубоко внизу рейд начал уходить в нежную дымку сумерек, но был еще отчетливо виден со всеми своими кораблями, с катерами, озабоченно сновавшими по светлой вечерней воде, с транспортом, медленно проходившим возле борта «Генералиссимуса», — и было странно думать, что все это — и звезда, и пламя, и музыка, и рейд — исчезнет, потому что исчезнет он сам вот в этой тихой теплой воде.
Пересилив себя, Ливитин объявил перекур и протянул матросам портсигар. Руки — обожженные и перемазанные, сильные в пальцах и грубые кожей протянулись к нему, руки комендоров, гальванеров, электриков его башни, вдруг восстановивших в себе навыки сварщиков и клепальщиков, слесарей и кузнецов. Словно сместилось нечто во времени и пространстве. Матросы сидели возле уродливо торчащих срезанных стальных труб, покуривая и довольно посматривая на результаты своих трудов, негромко советуясь, как половчее подобраться резаком к той вон окаянной трубе, что держит весь обруч спирали. И было видно, что этот спокойный рабочий разговор, чудом перенесенный из другого, далекого мира на тесную площадку марса, доставлял им, матросам, величайшее удовлетворение. По условиям его жизни лейтенанту Ливитину не были знакомы такие перекуры в мастерских, в депо, на заводах и фабриках. Но им-то — людям, вырванным из трудовой среды, видимо, вспомнились сейчас такие перекуры в покинутом ими и полузабытом мире. И если бы он мог это понять, он подумал бы, что старая ведьма — судьба — дает этим рабочим людям последний отдых перед гибелью, освещенный далеким отсветом невозвратимых дней, подобно тому как она вызывала в нем вагнеровскую музыку — такой же далекий отсвет юности и неосуществленной мечты.
Волковой, который за эти сутки незаметно стал первым и главным помощником Ливитина в непривычном тому слесарном деле, курил, посматривая на проходящий внизу транспорт, и наконец обратился к лейтенанту.
— Это как же понимать, вашскородь? Транспорт-то вроде не наш?
Ливитин всмотрелся. Определить его национальность было трудно, но можно было разглядеть, что это был один из тех грузовых пароходов, которые приходили в Гельсингфорс за финским лесом.
— Лесовоз. Норвежский или английский.
— Может, и немецкий?
— Может быть.
— Что ж это выходит: война войной, а торговля торговлей?
Лейтенант пожал плечами.
— Пока войны нет, море для всех свободно.
Волковой с сомнением покачал головой.
— Неладно это. Я бы и сейчас их не пускал.
— Не дают тебе, Семен, флотом покомандовать, — поддел его Тюльманков, стоявший рядом. — Ты бы нараспоряжался!
Волковой обернулся к нему.
— А чего ему на фарватере делать? Долго ли с гакаборта две-три мины скинуть, пока никто не видит? Немец — он хитрый, на все пойдет.
— Да, скинешь, а дозоры на что? — вмешался Кострюшкин. — Видал, миноносцы со вчерашнего дня в море?
— Миноносцы же никого не осматривают. Слышал, пока войны нет — море свободно! Нет, не пускал бы я его на рейд, — убежденно сказал Волковой и бросил окурок в горн. — Вашскородь, разрешите перекур кончать?
Ливитин, смотря на Волкового отсутствующим взглядом, молча кивнул головой.
Догадка, почти сумасшедшая, но, несомненно, верная, сверкнула перед ним; план, дерзкий до чрезвычайности, но осуществимый, мгновенно занял все его мысли. «Пока войны нет — море свободно…» Единственное решение открылось ему сейчас в этой фразе, все вдруг стало ясно и приобрело конкретность, которой ему недоставало все эти дни. Поразительно, как раньше не пришло ему это в голову!..
Люди опять занялись работой, снова засвистел газ и посыпались ослепляющие искры, а Ливитин все стоял молча, обдумывая внезапно возникший проект и соображая сроки и возможности. По всему выходило, что он вполне осуществим, если за него взяться немедленно. Но решиться на это мог только командующий морскими силами. Ему, только ему нужно было доложить этот план.
Ливитин подозвал Волкового и Тюльманкова, сказал, что вернется позже, наметил с ними, какие трубы надо резать, и пошел к люку. Быстро спускаясь по скобчатому трапу внутри мачты, он соображал, как справиться с первой трудностью. Если подать рапорт по команде — то есть через старшего офицера командиру корабля, который войдет с ходатайством к командиру бригады линкоров, а тот доведет его до сведения штаба флота, где станут решать, докладывать ли это командующему, — драгоценное время, главный фактор проекта, будет упущено. Значит, тут надо было действовать иными, непривычными средствами. А что, если Бошнаков?.. Друзьями они никогда не были, но сохраняли еще с корпуса те легкие приятельские отношения, которые позволяли попросить его, одного из флаг-офицеров адмирала, как-нибудь подсунуть тому письмо…
Ливитин решительно направился к лейтенанту Веткину, который в сутолоке погрузок, превративших шканцы в проходной двор, старался сохранить спокойствие, достойное вахтенного начальника.
— Вадим Васильевич, у меня к вам просьба…