вымарывает статьи, но против общего направления, против подбора статей он ничего не может сделать, и что тут виноват редактор. Объявил мне также, что начальник Главного управления по делам печати вообще против сатирических журналов, и не находит, чтобы они были необходимы для публики, что… и т. д. Громы разверзлись страшные».
Конечно, это был целый погром. Чехов так это и расценивает в своем ответе Лейкину:
«…Погром на «Осколки» подействовал на меня, как удар обухом… С одной стороны, трудов своих жалко, с другой — как-то душно, жутко… Конечно, вы правы: лучше сократиться и жевать мочалу, чем с риском для журнала хлестать плетью по обуху. Придется подождать, потерпеть… Но думаю, что придется сокращаться бесконечно. Что дозволено сегодня, из-за того придется съездить в комитет завтра и близко время, когда даже чин «купец» станет недозволенным фруктом. Да, неприятный кусок хлеба дает литература, и умно вы сделали, что родились раньше меня, когда легче и дышалось и писалось».
В «Осколках» по предложению Лейкина начал писать Чехов и публицистические фельетоны, под рубрикой «Осколки московской жизни».
Это предложение он принял несколько нерешительно — то, что писалось в «Осколках» в Москве казалось Чехову мелочным, сухим и небрежным. И он колебался, не зная сумеет ли и он избавиться от этих недостатков. «Не буду слишком мелочен, не стану пробирать грязных салфеток и маленьких актеров», — обещал он Лейкину. И замечал, что он «нищ наблюдательностью текущего и несколько общ, а последнее неудобно для заметок».
Надо прямо сказать, что «Осколки московской жизни» Рувера и Улисса (эти псевдонимы Чехов сохранял лишь для фельетонов в «Осколках») слабы. В них трудно узнать не только Чехова, но и Антошу Чехонте. Тон вымученный, юмор тяжеловатый, сообщаемые факты почти всегда лишены общественной значимости и на многом лежит отпечаток развязного легкомыслия не без шовинистических оттенков. Он мучительно искал тем, и погружающаяся в обывательскую тину Москва, после общественного подъема недавних годов переживающая тяжелое похмелье, ничего интересного и заслуживающего внимания публициста-сатирика не давала.
Мы постоянно читаем в письмах Чехова жалобы на отсутствие материала. «Кроме самоубийств, плохих мостовых и манежных гуляний, Москва не дает ничего» — пишет, например, Чехов и сообщает, что пойдет к московскому «обер-знайке» Гиляровскому, «сделавшемуся в последнее время царьком московских репортеров» попросить сырого материала. «Я пожалуй могу, — говорит Чехов, — написать про думу, мостовые, про трактир Егорова. Да что тут осколочного, интересного?»
И все-таки приходилось писать и про думу, и про мостовые, и про трактир Егорова, и про пьяных купцов, которые съели ученую свинью клоуна Танти, и о грязном деле миллионера Солодовникова, отказавшегося платить алименты, и об опереточных актерах, и о желтой прессе и об «отцах города», отвергающих проект закона о праздничном отдыхе для магазинных мальчиков. Редко когда тон этих фельетончиков начинает звучать подлинно сатирическими нотами. В них, правда, есть одно достоинство — нет той «подлости», на которую так жалуется Чехов, говоря о нравах в мелко-журнальной и газетной среде.
Чехов не поднялся в своих фельетонно-осколочных писаниях на уровень, резко отделяющий его от собратий по перу, работающих в юмористической прессе. Объяснение этому следует искать в том, что в пору своего шатания по журнальчикам Чехов еще не переживал процесса «выдавливания рабьей крови». То мещанство, с которым он на протяжении всей своей жизни поведет борьбу, раз навсегда покончив с традициями косной среды, — это мещанство еще проявлялось в Чехове в эпоху работы для «Осколков». Но в его маленьких рассказах уже звучала ненависть к тупой сытости, к пошлости, к обывательщине. В чеховских новеллах вставал опозоренный и унижаемый человек, и та жгучая сила подлинной сатиры, которая совершенно отсутствовала в «Осколках московской жизни», чувствовалась в беллетристике Антоши Чехонте.
И разве только смешон этот рассказ о банщике («В бане»), который принял диакона за человека «с идеями» и извинился перед ним? Какая же это была страшная жизнь, когда нужно было бояться «иметь идеи»? И еще — «Упразднили»: человек с упраздненным чином прапорщика считает себя вычеркнутым из жизни. Упразднили глупое звание — упразднили человека. А чиновник Червяков чихнул на лысину генерала, даже не «своего» — из чужого департамента — и со страха умер! (Рассказ «Смерть чиновника».)
В публицистике Чехова нет ни опозоренного, ни униженного человека. Да он и не делал попыток насытить свои фельетоны сатирической желчью, зная, что эти поползновения были бы пресечены и бдительной цензурой, и не менее бдительным Лейкиным.
Был ли у Чехова вообще темперамент публициста? Конечно, был. И он засверкал в «Сахалине». Но эта книга о русской каторге писалась тогда, когда процесс выдавливания «рабьей крови» уже развернулся со всей силой.
Н. А. Лейкин очень ревниво относился к сотрудничеству Чехова, и постоянно делал ему выговоры, как только встречал подпись Чехонте в каком-нибудь из конкурирующих с «Осколками» издании. Чехову приходилось отписываться, просить не сердиться и приводить такие оправдания: «Человек я семейный, неимущий, деньги надобны. В «Развлечении» платят мне 10 копеек со строки. Мне нельзя зарабатывать менее 150–180 рублей в месяц, иначе я банкрот». Он был прав, потому то «Осколки» и не могли быть единственным источником существования Чехова. По сохранившимся конторским книгам «Осколков» можно совершенно точно установить его гонорары. Так, за весь 1886 год, — очень продуктивный, — достаточно сказать, что только в двенадцати номерах журнала за этот год нет чеховских вещей, — он получил всего 642 руб. 48 коп. Правда, Лейкин устроил Чехову сотрудничество в «Петербургской газете», в которой он начал с отчетов по делу о крахе Скопинского банка и в которой напечатал много маленьких рассказов. Но рекомендовав Чехова «Петербургской газете», Лейкин в то же время всячески «подставлял — как пишет Чехов — ему ножку».
Чехов быстро понял истинную природу Лейкина. «Это добродушный, безвредный человек, но буржуа до мозга костей… Лисица каждую минуту боится за свою шкуру, так и он. Тонкий дипломат». Но скоро он снимает с Лейкина и последний оттенок добродушия и безвредности. В письме к брату Александру он прямо противопоставляет Лейкину его сотрудников, говоря, что «по счастливой игре случая все его сотрудники, в силу своей воспитанности, тряпки, кислятины, говорящие о гонораре, как о чем-то щекотливом, в то время как сам Лейкин хватает зубами за икры».
Воскресенск и Бабкино
Материальное положение семьи, благодаря Антону, за эти годы значительно улучшилось. Уже не было надобности держать нахлебников и можно было нанять приличную квартиру. В письме к дяде Митрофану Егоровичу Чехов в таких выражениях описывает свое житье:
«Капитала, конечно, не нажил и не скоро наживу, но живу сносно и ни в чем не нуждаюсь. Если буду жив и здоров, то положение семьи обеспечено. Купил я новую мебель, завел хорошее пианино, держу двух прислуг, даю маленькие музыкальные вечерки, на которых поют и играют… Долгов нет и не чувствуется в них надобности. Недавно забирали провизию (мясо и бакалею) по книжке, теперь же я и это вывел и все берем за деньги. Что будет дальше неведомо, теперь же грешно жаловаться».
Не надо забывать, конечно, что письмо адресовано Митрофану Егоровичу, что, в свою очередь, сказалось и на самом описании быта чеховской семьи. Чехов в своей переписке всегда находит форму, наиболее понятную для того, кому пишет. Он как бы начинает говорить его языком. Вряд ли написал бы Чехов кому-нибудь другому о «двух прислугах», о «музыкальных вечерках» и т. д. Письмо выдержано в тоне, понятном дяде Митрофану, который порадуется за племянника, узнав, что он не делает долгов и забирает мясо и бакалею не по книжке, а за деньги. Да, конечно, так Чехов не сказал бы, но разве не чувствуется в письме к дяде и личное отношение Чехова к изменившимся условиям жизни? Несомненно, что его радует и пианино, и возможность иметь прислугу, и музыкальные вечера. Радует потому, что тяжелая нужда побеждена! А Чехову было необходимо ее победить, ведь он инстинктивно стремился к жизни, полной комфорта, а комфорт входил обязательным элементом в чеховское восприятие культуры. И он скоро получил возможность близко соприкоснуться с таким строем жизни, в котором внешняя культурность имела огромное