И тут Лауридс Рист, опустошивший за сегодняшний день весь свой запас кепстона, остановил Пипо в его центростремительном порыве к кухне — к центру, к сочувствующим домочадцам — и ручищей, внушительной, как лопата землекопа, огрел Пипо по плечу:
— Стоп, раdrе Пипо. Сколько лет вы меня знаете?
Под шпагатом, неукоснительным, затяжным, Пипо мог только прохрипеть:
— Пятнадцать.
— За эти пятнадцать лет хоть раз я подвёл вас?
Мешок сплюснулся и выжал из себя:
— Нет. Никогда.
— Раdrе, нужны меры. Раdrе, слушайте меня: нужны меры во что бы то ни стало. Нужны меры какие бы то ни было. Вы хотите, чтоб ваша прекрасная, ваша голубая, ваша изумительная «Конкордия» стала необитаемой, как Помпея под лавой? Хотите, чтоб по всей Англии, Америке, Германии, по всему миру разнёсся слух, что Пипо Розетти гнусный обманщик, что Пипо Розетти не умеет, не может угодить форестьерам, что Пипо Розетти наплевать на всех иностранцев, что у Пипо Розетти кругленькая сумма в Banco Rоmа, а потому ему…
— Нет! — со свистом, с клёкотом, с возмущением, с негодованием вырвалось из мешка.
И крепкая рука Лауридса Риста втащила остатки Пипо в его комнату, увешанную многочисленными Папами, принцессами царствующего дома, объявлениями Ллойд-Триестино, и коротко и ясно изложил Лауридс Рист задыхающемуся Пипо свои проекты.
С молчаливого благословения всех пап за последние 250 лет, под винтами трёхтрубных пароходов Ллойда в десять минут совместными усилиями была полностью разработана вся дислокация.
И плацдарм — пансион «Конкордия» — приготовился к бою: голубые стены напрягли мышцы, Лауридс Рист, хотя дымил уже не кепстоном, а какой-то итальянской правительственной табачной дрянью, бодро глядел вперёд, как бодро по ветру, но назло всем сирокко, развевалась его неуёмная борода; в салоне немец-лакей, флегматичный баварец в ярко-зелёных носках, с рыжеватой прямо начёсанной чёлкой, похожей на соломенную застреху, и Мадлена сдвигали столы, расставляли стулья, Пипо Розетти понемногу ослаблял путы и узлы шпагата, и фельдъегерем нёсся Микеле в Сорренто.
К ужину прибыли музыканты. Слепой, в дымчатых очках, изрытый оспой певец запел про Санта Лючию, сослепу поворачивался не туда, куда надо, но изгибался после каждого куплета и млел на кадансах и парил на носках, опрокидывая голову, закатывая тёмные вместо глаз провалы. И скрипки изнывали в истоме, и переливчато замирала мандолина.
Ко второй песне сошла вниз княгиня, сёстры Гресвик как будто забыли о счёте, Лора Гресвик даже сказала под сурдинку «браво», Сильвия Гресвик в подтверждение качнула головкой. Но, не дослушав «Mare chiaro», княгиня изволила отбыть в свою комнату, за ней потянулись остальные. Загрохотали стулья, слепой певец скомкал песню и в удручении стал ощупью пробираться в уголок, фрау Берта не показывалась, только на мгновение рядом с княгиней мелькнул птичий профиль советника-адвоката, флегматичный баварец, дремля под своей чёлкой, тушил лишние лампы, музыканты гусиным выводком тянулись к выходу, как надоедливых, но неотступных сожительниц, прижимали к себе скрипки, виолончели и, оборачиваясь, кланялись и улыбались пустым столикам.
Стоя в дверях, у притолока, Лауридс Рист остервенело выколачивал трубку, Пипо сбоку вцепился в него, виноватым шепотком кинув: — «Ну?»— Лауридс безнадёжно махнул рукой и потребовал сода- виски.
Ночь сравнительно прошла спокойно: ставни скрипели, ржавые петли визжали, но терпимо, в саду уже не так надрывно, как в прошлую ночь, жаловались оливы. А незадолго до рассвета ветер упал, внезапным очистительным грохотом обрушился гром, молния надвое рассекала залив, на мгновение вырезала из темноты лохматую грудь Везувия, в прорезе мелькнул на горизонте и сгинул бесформенный фантастический силуэт океанского парохода, и, бодрой дробью расстреливая остаточные ночные убегающие тени, рассыпался дождь
Лауридс Рист вышел на террасу, — не спалось Лауридсу Ристу, — и хоть ночь, но вскинул глаза к привычному месту, — и на каменных плитах застыли окаменевшие ноги: сквозь ставни окна фрау Берты Таубе пробивался электрический свет, и две параллельные светлые полоски точно взывали о помощи, как робкие последние огни вдоль бортов тонущего корабля.
Огромным кулаком Лауридс Рист погрозил окну:
— Нет, ты её у меня не увезёшь. Не допущу!
И у себя в комнате, выжимая мокрую бороду, Лауридс Рист гневливо-бодрым фырканьем приветствовал новый день, новую любовь и вечно новую и вечно старую звериную жадность жизни.
Днем Пипо сам отправился в городок, пипин ослик ревел от восторга, — этой поездке предшествовал краткий разговор с датским художником. После ночного дождя сирокко свернул свои крылья, спрятал когти, но было пасмурно, — тускло блестела оголённая, не запятнанная шезлонгами, сырая терраса.
День разворачивался обычно, но завтрак прошёл в безмолвии, и было похоже на то, будто все в заговоре и ждут только назначенной минуты. Лауридс Рист отметил, что у фрау Берты дрожат пальцы и два маленьких красных пятна, словно следы от укусов комара, не сходят с бледно-матовых щёк.
Пипо, вернувшись из городка, послал Микеле за Лауридсом Ристом, княгиня разрешила себе маленькую прогулку в сопровождении господина советника Оскара Таубе и венского по женским болезням доктора Артура Пресслера, — тоненькие ножки господина советника в спортсменских чулках с цветной надшивкой со скромной гордостью соответствовали мелким княжеским шажкам, Артур Пресслер рокочущим баском рассказывал скромные анекдоты из своей практики, Пипо из окна кухни в молчаливом умилении приветствовал мирвещающий выход княгини.
А к пяти часам снова, — сперва тихим ворчанием, как только что проснувшаяся цепная собака, но пока ещё привязанная к своей конуре, напомнил о себе сирокко. Но Пипо бровью не повёл, обменявшись с Лауридсом Ристом многозначительным взглядом: Пипо верил в Лауридса Риста, Лауридс Рист надеялся.
И в неурочный час, изнывая в бешеных руках Микеле высунув обалделый язык, зазвенел колокольчик, — по всем коридорам зашевелились недоумевающие пансионеры, хлопали двери, гульливый голосок мадам Бадан звал Мадлену, Микеле, мало доверяя звонку, в придачу исходил пронзительным криком «Тарантелла! Тарантелла!», из салона спешно выносили мебель: к княгине торопился Пипо с особым, заранее подсказанным Лауридсом Ристом приглашением на вечер национального искусства в честь многоуважаемой принчипессы, которая из далекой, но дружественной нам Румынии соизволила и т. д., Лора Гресвик щебетала: «Сильвия, ты слышишь: тарантелла? Как это мило», и Сильвия Гресвик сочувственно кивала головкой, Лауридс Рист удовлетворенно терзал бороду, к воротам подъезжали тележки, директор труппы выгружал малолетних танцоров.
— Боже, да это дети танцуют! — проговорила на пороге салона фрау Берта, проговорила про себя, тихонечко, недоумённо, протяжно, с болью и, вся залившись внезапным густым румянцем, быстро прошла вперёд, — Лауридс Рист едва успел посторониться.
Гудели бубны, детские ручонки щёлкали кастаньетами, тщедушные фигурки, в возрасте от 7 до 15 лет, — девочки с застывшими улыбками, мальчики с заученными жестами, — убого и жалко плели круг южной и пылкой отваги, мёртво пристукивали каблуками; уныло трясли цветными шарфами, а когда единственное живое существо, шестилетний карапуз, прекомичное создание в неаполитанском костюмчике, с глазёнками-изюминками на пухленькой важно-сосредоточенной рожице, сорвал с себя красный хвостатый колпачок и, уморительно преклонив колено и набок пригнув головку, полуобнял свою партнёршу, девочку лет десяти с бледно-зелёным личиком и тёмными подглазниками, — фрау Берта стремительно нагнулась и, схватив карапузика на руки, прижала его к себе крепко. И поцелуями мелкими-мелкими, точно крестиками торопливыми в путь-дорогу, стала покрывать полуиспуганную мордочку.
Во втором ряду, за креслом княгини, раздался негодующий, но ровный окрик советника:
— Берта!
Лауридс подхватил мальчика; подхватывая, спрашивал:
— Вы любите детей?
— Безмерно! — сдавленно вырвалось у фрау Берты, и тотчас фрау Берта пришла в себя, и фрау Берта выпрямилась. Но Лауридс не отпускал мальчика, а мальчик одной рукой держался за рукав фрау Берты и другой цеплялся за Лауридса, и была фрау Берта как бы в плену, и шептал Лауридс Рист короне из