Они набрали полтаза горячей воды, взяли ковш и три полотенца, а отец Оскари — еще и сигару со спичками, и влезли на полок. Подстелили под себя полотенца, сидели и потели. Отец Оскари попыхивал сигарой.
— Хорошо подымить для начала.
— А некоторые говорят — лучше хлебнуть. И Маннергейм предпочитал.
— Я пробовал, но сигара лучше. Йоэль Лехтонен[20] тоже с первым паром покуривал, — сказал отец Оскари.
— Ты его знал?
Это спросил зять.
— Нет, но я знаю «Путкинотко»[21]. Там Муттинен в бане у Кяркияйнена курит — так ведь это сам Лехтонен.
— Возможно, — согласился зять.
— Может, плеснем немножко? — спросил Хейкки.
— Давай, только капельку.
— Знаю, знаю.
Он набрал ковш воды.
— Я плесну, — предложил зять.
— Не позволяй ему, Хейкки. Молодые попы этого не умеют. Выплескивают с кафедры весь свой жар на загривки прихожан. Когда им учиться поддавать пар! — сказал отец Оскари.
Он плеснул на камни и лег на спину. Отец Оскари тоже опрокинулся на спину. Они улеглись ступни к ступням.
— Ты небось сам в молодости так делал?
Это зять.
— То есть как? Ха... ах, как сладко.
Это отец Оскари.
— Весь жар на загривки прихожан?
— Ах, ты вон о чем, а я уж забыл... Конечно, по неопытности именно так и делал. А потом потихоньку научился и забыл все, чему меня учили, так оно и было... И когда я стал слишком стар, чтобы работать, меня повысили в сане.
Отец Оскари разглагольствовал, а он слушал. Приятно слушать и чувствовать, как пот течет по коже. Скоро он потечет в глазницы, тогда пора будет взяться за веник.
— Так оно и бывает. Когда забудешь все, что учил, становишься пастором, так и с тобой будет... Плесни-ка еще немного на камни...
Он слушает. Речь течет мягко, с истомой, не хочется вставать и париться. Он знает, что отец Оскари только так говорит, что он и теперь по целым суткам копается в книгах, как молодой неофит, но говорит так, будто все хорошо, все на белом свете благополучно.
— Да, вспомнилась мне одна история... Расскажу-ка тебе, зятек, да и тебе, Хейкки, но в первую голову зятю... Был я тогда помощником пастора в приходе, как ты теперь... Кажется, в первом своем приходе... Очень любил рыбалку и ходил рыбачить в компании с присяжным... Позвали меня однажды в баню... ленсман, лесничий и доктор... Решили вогнать молодого пастора в краску... Только мы разделись, как началось... Стали рассказывать такие анекдоты — один другого лише, и знай себе поддавали пару... Решили опалить новому пастору зараз и шкуру, и душу... Хорошо... Просто немыслимые сыпали анекдоты... И чем жарче пар, тем рискованнее анекдоты... Ах, хорошо... Теперь хватит... Потом спросили меня — могу ли я продолжить, моя, мол, очередь... Я парился, сцепив зубы... Хорошо... И придумал анекдот: что бы я сделал, если бы был содержателем увеселительного заведения... Ну и смеялись же господа ленсман, доктор и лесничий, а когда я уходил из прихода, они просили, чтобы я остался... Компаньон для рыбалки, мол, нужен... Так, так, плесни-ка на каменку...
Он встал.
— Может, начнем париться?
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Эса ел. Его челюсти перемалывали картошку и цветную капусту, помидоры, жаркое, только что лежавшую на тарелке горку колбасы, салат и хлеб. Все это опускалось из горла в пищевод, вниз. А вверх: из голосовых связок в рот, в полость рта и носа и потом наружу, лился гнусавый голос. Эса был увлечен. Вечером он ходил с Оскари ловить раков.
Отец разглядывал своего сына.
Большой и гнусавый нос. На шее кадык. В кого бы это?
Раки теперь большие, говорил Эса. И во всем улове ни одного мягкого. Кристина поддакивала. Хорошо, что Эса с Оскари пошли вчера на озеро. Теперь раков поедим. Завтра сварим. Нынче осенью еще не ели. Время-то проходит. А теперь есть раки, да такие крупные.
Он слушал. Хорошо, что Оскари берет Эсу с собой. По крайней мере Эса в приличной компании. Но как у Оскари хватает терпения? У него самого не хватает. И у Пентти тоже, хоть он и брат.
На десерт был маисовый кисель.
Он этого не ест. Кристина тоже не ест, но готовит каждую среду. Для Эсы. Эса ест,
И все равно тощий. Куда только в него все это лезет?
Он вспомнил маленького, бледного, длинноносого, с большой челюстью солдата. У него тоже верхняя часть лица атрофировалась, зато нижняя особенно развилась. Тысяча девятьсот восемнадцатый. Удивительно, как какая-то чепуха оседает в памяти. Егерь Кескинен. Знаменитый в батальоне человек. В тысяча девятьсот восемнадцатом егерь съедал тридцать вареных картофелин и запивал соусом. Вся рота ждала, пока Кескинен поест. Сначала кое-кто ворчал, а потом все стали гордиться своим чемпионом. Ребята из соседней роты приходили на него поглядеть.
— Ты чему смеешься? — спросила Кристина.
— Просто так.
— Но ведь чему-то смеешься.
— Когда в восемнадцатом году кончилась война, я командовал ротой. Нас повели на парад. Маннергейм — он принимал парад — проходил мимо нашей роты, остановился и спросил одного мужика: «Из какой роты?» А у нас был солдат Кескинен, гордость роты в некотором смысле. Бедняга смешался перед Маннергеймом и выкрикнул: «Из обжорной роты, господин генерал!»
— Почему-то в городе аппетит лучше, хотя к этому скорее располагает деревня.
— Все-то ты обобщаешь.
— Да ведь здесь всегда спешишь, кажется, некогда и о еде подумать.
— Ты обожаешь спешку. В городе только и оживаешь. В деревне дремлешь и ждешь осени.
— Но здесь у меня десятки дел, вот я и ем с аппетитом... Да, мы перед твоим приходом говорили с Эсой, что ему нужна другая машина... Не так ли, Эса?
— Эта прошла уже шестьдесят пять тысяч... И если ее сейчас не продать, потом за нее ничего не дадут...
— Покупай новую.
Обычно Эса продавал старую машину, получал у него дотацию и покупал новую. Вернее, у Кристины, но с его согласия. Ни разу Эса не потратил собственных денег на машину. Рабочей скотиной в семье до сих