Затяжная, мучительная весна пробиралась по полям, оголяя красную, похожую на молодое мясо землю. На придорожных кустах уже набухли твердые чешуйчатые почки, готовые противиться холодам, если те вернутся. Растекались вширь лужи — мутная вода без души, отражающая только саму себя. Подножия холмов начинали потихоньку зеленеть, но озимая пшеница выглядела больной — покрылась желтыми какими-то пятнами. По низкому небу ветер перекатывал тяжкие серые облака, похожие на осенние.
По стеклам автобуса стекали капли. Весь пейзаж за окном изрезан был кривыми потоками, сливающимися на стеклах в крупные круглые капли. Сиротливо засунув руки в карманы, съежившись, Евдоким закрыл глаза.
Тогда инженер ушел, пообещав вечером позвонить Драге. И позвонил. Она вернулась из прихожей, от телефона, с просветлевшим лицом и сразу же села за чертежи. Около часу чертила. Евдоким читал газету, наблюдая за ней. Его взгляд скользил по крупным заголовкам, полным напряжения хрупкого нашего мира. Потом просмотрел и подзаголовки и остановился на передовой статье, которая пророчила: планета превратится в пустыню, покрытую радиоактивной пылью, если кое-кто не поумнеет. Неужели нельзя, подумал Евдоким, придумать приспособление, чтобы с его помощью вливать разум в глупые головы? (Скажем, в ухо, через тонкую такую трубочку... Или, к примеру, любовь в сердце — посредством сложной системы лучей...) Он попытался представить себе белую безжизненную пустыню, зараженную радиацией, освещенную сине-зеленым ядовитым солнцем, — и вздрогнул, услышав голос Драги.
— Газету читаешь, — смеялась она, — а на вторую страницу и не поглядишь. Вот там-то как раз и можно увидеть несколько знакомых тебе имен.
Евдоким, поискав, нашел ее имя, сопровожденное несколькими приятными словами о женщине с мужской профессией и четко определенной целью жизни. Он жадно искал и свое имя — его не было.
— Я говорила с Юруковым, — словно читая его мысли, сказала Драга. — Спрашиваю: почему моего парня нет? Он обещал похвалить тебя в ближайшем будущем. У тебя, говорит, дела пошли...
Евдоким зашелестел газетой. Было что-то отвратительное в этом чтении: целая колонка, составленная из имен твоих коллег, а тебя там нет. Будто все шагают в ногу, один ты не в ногу.
Но каким прекрасным, сладостным был тот вечер, когда, сварив вермишель, Евдоким накрошил в нее брынзу и накрыл маленький столик, за которым они обычно ужинали. Оба были голодны, но важнее еды был разговор за столом: они строили планы на будущее.
Легли рано — Драге надо было вставать в пять утра, чтобы просмотреть по конспекту еще три вопроса. Он ласкал ее, целовал ее лицо (она была его прекрасной покровительницей, вышедшей из детской книжки, которая навсегда осталась в гардеробе возле его детской кроватки, возле полки с книжками и игрушками, в доме госпожи Евдокии). Покровительница всегда рядом с ним, рука в руке, они как сверстники, давшие обет не расставаться до самой смерти — до той последней, страшной пустыни, где они, две одинокие тени, будут бродить вдвоем... Евдоким прижимался к ней, чувствуя каждый изгиб ее тела, теплого и гладкого, как зрелый плод. От ее прикосновений он чувствовал себя сильным, мужественным и гордился собой. Драга умела внушить ему, что он у нее — единственный, любимый навсегда. Но в ту ночь Евдоким вдруг начал расспрашивать о ее жизни с Димой. Позволил себе, обуреваемый ревностью, подшутить над этим пьянчужкой. Драга нервно прервала его:
— Пожалуйста, перестань!
— Почему, скажи? Ты от него видела хоть что-нибудь хорошее?
— Он умный.
Голос Евдокима дрогнул, когда он спросил:
— А я — глупый?
Как черное солнце, всходило над головой Евдокима одиночество, тянуло к нему жадные руки.
— Он цельный, упорный, энергичный! Если бы он не пил...
— Но ведь пьет же как вол — пьянь он от рогов до хвоста!
Злоба душила. Откинув двухспальное одеяло — собственность Драги, — Евдоким босиком прошлепал к окну. Смотрел в мутное небо, по которому ползла сквозь облака пористая, как ископаемое, неживая луна.
— Ложись, озябнешь, — спокойно сказала Драга. — Ты же знаешь: Дима больше для меня не существует.
Он вернулся. Она обняла его обеими руками, как маленького, и Евдоким заснул, точно в колыбели, огражденный теплым, надежным этим кольцом от ночного, заснувшего мира. Будущее он принимал только таким.
А оно, это будущее, вскоре увяло, точно комнатный цветок, лишенный воды и света.
Они были одной семьей, у них была общая касса (в левом ящичке буфета), комната была распределена (с поцелуями, по доброй воле). Евдокима даже баловали. У него была постель, книги в небольшом книжном шкафу и мягкий стул около печки. У Драги — письменный стол, гора учебников и чертежей. Она стирала с них пыль и ревниво оберегала от любопытных гостей, которые везде совали свой нос. Она была одновременно и щедрой и экономной. Они не говорили о деньгах, каждый брал из общей кассы столько, сколько ему было нужно, на еду, одежду или какую-нибудь мелочь. Евдоким ездил за продуктами на «фиате». Грузил в него фрукты и молоко — любимую еду Драги. Для себя брал кусок мяса или колбасы. Обедали обычно в столовой, садились вместе. Но частенько попадали и в разное время, потому что заняты были встречными планами. Драга «просеивала» предложения бригады. Старалась добиться, чтобы каждый внес что-то умное, полезное для всего производства.
— Мыслить им лень! — негодовала она, выжидательно глядя на Юрукова, который, как известно, прошел огонь и воду на разных стройках, фабриках и заводах.
— Жми на них, да и все тут, — советовал он. — Они внутри самого производства варятся и кипят с железом вместе, не может быть, чтоб им в голову ничего полезного не приходило.
И шла она от одного к другому, расспрашивала, настаивала, теребила, пока человек, ухватившись за какое-нибудь ее слово, за какую-нибудь ее мысль, не соображал: ну просто рядом витала идея, только он ее почему-то не замечал! Драга приходила к Юрукову с какой-нибудь бумажонкой, и после рабочего дня они забирались к нему в комнату и под светом лампочки ломали головы над этой бумажонкой, то и дело препираясь. Год был трудный. Драга, поощряемая Юруковым, настолько отдалась своим обязанностям и так рьяно выуживала идеи и рацпредложения, что обедала когда придется или не обедала вовсе. Приходя домой, валилась с ног от голода и усталости.
Евдоким стаскивал с нее сапоги, нежно и бережно растирал ноги, ворча при этом:
— Ну зачем ты так убиваешься? Им-то на все плевать!
— Как бы не так — сегодня шестнадцать рацпредложений...
— И сколько из них стоящих?
— На данный момент около семи, — честно ответила она, подумав.
— Не маловато?
— Наоборот. В них и тонкая наблюдательность, и ум, и практичность... А ты ничего не предложишь?
— Я тебе предложу редиску, совсем свежую, и брынзу. Она пахнет глубокими пещерами, в которых зрела года три, не меньше.
Накрыв стол скатеркой, Евдоким подвинул его к кровати, где лежала Драга. Она позволила себе поужинать лежа, но ее голова по-прежнему была занята дневной суетой.
— Фани! — воскликнула вдруг она. — Про Фани я и забыла! И Цанку расшевелю.
— Она много возится со своей дрянной машиной... На днях опять ремонтировала. А в голове у нее все тот же «казенный дом». Думает, одного слова хватит, чтобы мужа вернуть, да слова этого никак не вспомнит.
— Оставь, не серди меня.
Летели дни и ночи. Не успеешь глазом моргнуть — их как не бывало. Евдоким в работе вперед не рвался, но и не отставал, чтобы стыдно не было перед бригадой и больше всего — перед Драгой. Он скрывал свою любовь от чужих взглядов, от этого пестрого столпотворения, которое не останавливалось ни на миг в своем вечном движении. Одни уходили молча («Будто в воду канул», — говорили о таких), другие устраивали шумные проводы в ресторане — повод выпить и поесть с коллегами, чьи образы развеет первый