Поварэ дожидается меня в той же позе у окна. У него и своих забот по горло, но не сойти мне с этого места, если он не горит желанием участвовать в следствии по делу о самоубийстве.
— Я пошел в прокуратуру, оттуда — на улицу Икоаней. Если ты мне понадобишься, я позвоню.
— К Григорашу не забудь зайти, — напоминает он мне. — Я-то уже забегал к нему. В ампуле и вправду был морфий.
На меня нападает от волнения кашель. Это ведь не просто незначащая деталь, это обстоятельство сразу меняет все дело! Было ли самоубийство совершено под воздействием наркотика? Где Лукач достал морфий? И наконец, если он себе его впрыснул, то куда девался шприц?!
Словно услыхав мои мысли, Поварэ сообщает:
— Григораш обнаружил на ампуле едва различимые отпечатки пальцев, но не придал им значения.
— Это твое заключение или Григораша?
— Мое.
Вот в этом-то и заключается главное различие между мной и капитаном Поварэ. Он вовсе не обделен опытом или же увлеченностью своей профессией, но больно уж скоро и легко решает, имеет или не имеет тот или иной факт значение в ходе следствия. На мой взгляд, на первой стадии следствия любой факт имеет важное значение. Это как на скачках: перед началом все лошади выстроены в одну линию па старте, а потом, на дистанции, выяснится, какая из них резвее.
Я соединяюсь по телефону с прокурором. Судя по тону, он прямо-таки вне себя от счастья, что я сам поспешил с утра пораньше ему позвонить. Уж не знаю отчего, но его радость очень напоминает мне радость торговца, которому удалось ловко сбыть с рук не имеющий спроса, лежалый товар.
— Есть какие-нибудь новости от Патрике?
— Пока нет, но к десяти непременно будут, — заверяет меня прокурор. — Хотя кое-что он мне уже все-таки сообщил…
— Что именно? — заинтригован я.
— Он обнаружил в трупе большую дозу морфия.
— Что ж, это только подтверждает наши подозрения насчет ампулы.
— Все, стало быть, прояснилось, — заключает Бериндей. — Самоубийство. Закрываем дело.
Оптимизм прокурора меня прямо-таки выводит из себя. Даже если принять его точку зрения, на моей совести остается проблема морфия. Где его раздобыл Кристиан Лука?? Бериндей-то в отличие от меня имеет все основания радоваться.
— Я все же заеду к вам в прокуратуру, — сообщаю ему. — Надо поглядеть ваши вчерашние заметки. Оттуда поедем вместе на улицу Икоаней. Можете прислать за мной машину. Паши все в разъезде.
— Сейчас пошлю «москвич». Через десять минут он будет у вас, на Доброджяну-Геря.
Ну и тип этот прокурор Бериндей! Чтобы только поскорее избавиться от дела Кристиана Лукача, он готов отдать в мое распоряжение все автохозяйство прокуратуры!
Кладу трубку на рычаг. Поварэ словно воды в рот набрал — листает какие-то документы и делает вид, что с головой погружен в это занятие. Сообщаю ему, что ухожу. Он кивает в ответ, не поднимая глаз от бумаг.
Поварэ много выше меня ростом и шире в плечах, у него белое, полное лицо с начинающим отрастать вторым подбородком и светлые волосы, отчего он похож на скандинава, злоупотребляющего пивом.
— Пока! — прощается он со мной, и в его голосе я слышу обиду. За что только ему обижаться на меня?
Прежде чем выйти из здания угрозыска, я захожу в отдел, где находятся и лаборатории Грнгораша. Я застаю его за столом, покрытым множеством цветных фотографий, словно бы он собрался раскладывать пасьянс. Я узнаю их — это те, что он нащелкал вчера на чердаке Кристиана Лукача.
— Тут все, — сообщает мне Григораш. — Всего одиннадцать. Неплохо получились.
Одиннадцать снимков, разложенные в определенной последовательности, воссоздают атмосферу мансарды и совершившейся в ней драмы. На одном из снимков я нахожу провод, не подсоединенный ни к какому электроприбору. Ничего не скажешь, Григораш знает свое дело. А вот на этом снимке — Кристиан Лукач, 24 года… Через месяц он окончил бы институт.
Григораш угадывает мои мысли:
— Не понимаю, как может молодой человек решиться на самоубийство… Молодость сама по себе — непримиримый враг смерти!
Хоть я и не любитель философствовать по поводу уголовных дел, но Григораша я всегда слушаю с вниманием. В его рассуждениях частенько можно услышать что-нибудь очень важное, что выпало из круга твоих собственных размышлений.
— Вот, к примеру, Кристиан Лукач, — разглагольствует Григораш. — Нетрудно убедиться, что он был явно талантлив. Да и какие заботы у него могли быть? Какого рода?.. Его комната, вещи, которыми он пользовался, говорят о нем как о человеке уравновешенном. И вдруг…
— А может, вовсе не вдруг? — перебиваю я его, глядя на одну из фотографий. — Ампула! Ты забыл о наркотике! До него надо докатиться, а это вдруг не делается.
Григораш меряет меня взглядом с головы до пят и вновь принимается перебирать снимки.
— Гляди, — предупреждает он меня, — с этой ампулой ты еще поломаешь себе голову!
К чему это он меня подталкивает? Майор Григораш слов на ветер не бросает. Сама специальность приучила его все обдумывать, все взвешивать, прежде чем прийти к какому-либо выводу, особенно если этот вывод не опирается на достаточное количество фактов.
— Прежде всего меня интересует заключение экспертов, — уточняю я свои намерения. — Если они подтвердят, что Лукач был наркоманом и систематически прибегал вот к таким ампулам, значит, ему нужны были большие деньги, чтобы их доставать. И вот еще что: у него должен был быть дома шприц. Где этот шприц? Почему мы его не нашли?
Григораш покачивает скептически головой:
— Каков бы ни был результат экспертизы, ты обязан будешь объяснить, откуда взялась эта ампула.
Григораш мне по душе еще и потому, что его умозаключения никогда не выходят за рамки того, что установлено в лаборатории. Если со мною подчас случается, что воображение опережает точно установленные данные, то Григораш никогда не позволяет себе подобных вольностей, он всегда прочно стоит на почве фактов. Его размышления разрушают какую бы то ни было надежду на то, что загадка может разрешиться сама собой, просто по ходу следствия.
— Пока, — прощаюсь я с ним, — я пошел.
Словно только и ожидая моего ухода, Григораш откидывается на спинку стула и потягивается так сладко, что я слышу, как трещат его суставы. И лишь сейчас я отдаю себе отчет, что, пока я почивал в собственной постели, Григораш всю ночь напролет корпел над фотографиями и анализами, чтобы утром, как он и обещал, дать мне путеводную нить в этом деле.
Он провожает меня до дверей:
— Если узнаешь что-нибудь интересное от Патрике, сообщи мне.
Просьба явно не без тайного умысла, я вижу это по его глазам, воспаленным после бессонной ночи. Спрашиваю его в лоб:
— У тебя есть какая-нибудь идея?
Его искренность кого угодно обезоружит:
— Похоже, что нет. Единственное, что тут важно, — это понять, как двадцатичетырехлетний малый, талантливый, даже из ряда вон талантливый, пришел к мысли о самоубийстве. — Вздыхает, чертыхается: — Черт бы побрал это проклятое дело!
Что-то не нравится во всем этом Григорашу, что-то его явно настораживает. Странно, он ведь прошел огонь, воду и медные трубы, навидался на своем веку и не таких дел, нащелкал на фотопленку и не такие трупы. Он бы должен стать бесчувственным, как опытный хирург, режущий бестрепетно по живому, чтобы снасти жизнь больного.
Выхожу на улицу и даю себе слово, что, пока не доеду до прокуратуры, и не вспомню о деле Кристиана Лукача. Лучше уж я буду думать о великолепном Зорро.