мне иногда кажется, что мне и души-то уже многовато на одного – так устал от этой жизни, что, наверное, с радостью побегал бы зайцем по полям или полетал птицей над лесами.
– Ну, это-то у тебя и сейчас неплохо получается, – заметил дух, и Камерон рассмеялся, но через мгновение лицо его вновь посуровело.
– Сейчас нужен боец, Рагнар, – твердо сказал старый друид. – Не лекарь овечьих душ да телячьих туш, а воитель, способный на равных противостоять Сигурду. Ведь ты это тоже понимаешь, ученик!
– Однажды я уже попытался, сам не зная того, противостоять магии зорзов и Сигурду. И потерпел неудачу. Что изменилось сейчас, учитель?
– Многое, – твердо сказал Камерон. – Ты станешь собой, это раз. Во-вторых, у тебя есть сын, у которого есть верные друзья, которые уже действуют, а не сидят, сложа руки. И, в третьих…
– Я знаю, что ты хочешь сказать, учитель, – тихо прошептал дух. – Но знай: я не верю в это. И теперь не поверю уже никогда.
– Кровь много значит, сынок, – покачал головой Камерон. – Молодость об этом еще не догадывается, а старость знает об этом слишком много, уж поверь мне, старику. Ты обретешь свое собственное тело, а мне вполне хватит пока сильных крыльев и острого клюва клеста. Я думаю, Сигурд и сейчас все-таки помнит о том, что у него когда-то был брат. Причем, заметь, старший по крови. И я не знаю, что будет, когда он увидит тебя и поймет, кто заступил ему дорогу.
ГЛАВА 18
ВРЕМЯ СОВЫ
Шедув и Книгочей стояли на берегу реки, которые местами были опалены, будто здесь когда-то бушевала горящая на воде нефть. Они оба неотрывно смотрели вдаль, туда, где маленькой лодочкой медленно скользил по водной глади паром. Он увозил покинувшие земную юдоль души мужчин и женщин, стариков и детей, чьих-то братьев и сестер, ушедших и разлученных навсегда жен и мужей. Скорбный Паром Слез увозил их в иные пределы, туда, где не росли над водой печально склоненные ивы; где по утренней росной траве не скакал, заливисто ржа и высоко подбрасывая длинные ноги-тростинки, рыжий жеребенок с белой звездочкой на лбу; где в траву не падали вишни, налитые темной августовской тяжестью. Туда, где сонные, еще не проснувшиеся губы не сливались с другими губами на тихой бледной заре; где маленький ребенок, похожий на ангела в длинной, до пят рубашке, облокотившись острыми локотками на подоконник, не дышал на замороженное стекло, силясь разглядеть, как по вечернему двору, заваленному пушистым и, увы, совсем еще не липким снегом, торопливо шествует озабоченный, но веселый и румяный новогодний дедка.
Отпущенник из мира мертвых и утративший себя друид ждали возвращения парома. Их место было на этом берегу. Может быть, это было и последним местом их бытия. Но они старались не думать об этом, особенно друид. Они просто ждали, зная, что гости скоро пожалуют. Это была их граница, и они были теперь ее стражи. И они надеялись, что когда за ними явится смерть, они сумеют узнать ее в лицо.
Март тихо плакал, кусая губы, над телом Книгочея. Он лежал на чисто выскобленном столе в избушке Гуннара, укрытый одеялом и цветами, собранными Эгле в лесу. Мертвое тело было холодным, и этот холод некогда живого был во сто крат страшнее самых лютых зимних морозов. Лицо Книгочея было исполнено покоя, глаза закрыты, губы сжаты. Удивительно, но, судя по всему, жизнь покинула тело друида уже несколько дней назад, а черты лица Патрика почти не изменились, лишь заострившись, и тление еще не успело тронуть его члены. Эгле смотрела на Книгочея сухими горячими глазами, и губы ее тихо дрожали. Ян часто-часто моргал, слезы душили его, но никак не могли найти выход. Травник сидел в ногах своего друга, низко опустив голову, и никто не увидел бы сейчас ни того, что было у него на лице, ни того, что творилось теперь в душе друида. Только серебра прибавилось на голове Травника в одночасье.
Поодаль сидел Гуннар, бледный как полотно, без движения и, кажется, почти не дыша. Рядом с ним сочувственно шмыгал носом понурый Хрум; кобольд тихо сопел и изредка почесывался, стараясь делать это как можно более незаметно для окружающих. За окном с крыши изредка падали капли дождя, который шел сегодня весь день, и его шелест, казалось, пронизал весь лес, сделав его неуютным, чужим, скрывающим все звуки, в том числе – и возможной опасности.
Друиды и прежде знали, что один из их товарищей убит, хотя до сегодняшнего дня у них еще теплилась робкая надежда на то, что Молчун мог ошибиться. Теперь надежды больше не осталось. Вместо нее было мрачное подземелье – каменный мешок, безразличный ко всему и всем тупик, который так и не вывел их пока к врагу. И где-то еще в его лапах оставался Снегирь. Страшный счет начался.
Снегирь лежал на грязной соломенной подстилке и мрачно смотрел в потолок. Сегодня он твердо решил умереть, но не делать ничего, к чему бы его ни принуждали. Снегирь уже успел привыкнуть и к угрозам Колдуна, и к людоедским песням Клотильды, и даже к пронзительным холодным глазам Птицелова, зрачки которых то увеличивались, то сужались, как у человека, пристрастившегося к эликсиру из мандрагоры или вороньего глаза. У друида уже не оставалось ни сил, ни ненависти, ни каких-нибудь других желаний. Ему казалось, что в этих подземельях из него медленно, по каплям высасывают жизнь, и он был недалек от истины. Путей для побега Казимир не видел. Даже сны с трудом проникали сюда сквозь огромную толщу камня, только иногда казалось, что он слышит шум не то ночного ветра, не то бурлящего моря.
Неплохо бы утащить с собой во тьму и кого-нибудь из зорзов, но дьяволы были осторожны и никогда не развязывали ему рук. Казимиру все время мучительно хотелось пить, и он иногда прикладывался растрескавшимся ртом к сырому камню стены. Но влаги, которую он высасывал, было недостаточно, чтобы сделать даже один глоток, а на большее у него просто не хватало ни сил, ни терпения. Жизнь сжалась в Снегире маленьким ощетинившимся клубком, который теперь раскрывался все реже и реже. Единственное, что оставалось сейчас Казимиру, – это воспоминания. Ломать голову над колдовством зорзов он перестал уже давно, поскольку ничего не мог в нем понять. Еще он иногда думал о друзьях. Снегирю почему-то все чаще казалось, что Травника и остальных на этом проклятом острове, ставшем его тюрьмой, нет. У него были основания так думать, потому что последняя мысль, неизменно приходившая ему перед сном, который больше походил на тягостное, больное забытье, была всегда о Молчуне. И тогда Снегирь бешено кусал губы и тихо мычал от отчаяния и ощущения собственного бессилия. И еще – ненависти.
Гвинпин сидел на могильной плите и смотрел на луну. Она сияла прямо перед ним, и он смотрел на ее блеск, не мигая, потому что мигать ему было нечем – вместо ресниц Создатель кукол снабдил его белесой пленкой, которая могла затягивать ему глаза, совсем как у настоящих птиц. Над луной вились мошки, а Гвинпин воображал, что это весело кружатся маленькие звездочки, которые опустились с неба так далеко вниз, к нему, просто так, из чистого любопытства. Комары Гвина не беспокоили, и он не беспокоил их. Тревожило его совсем другое: ему все больше начинало казаться, что старая желчная друидесса сейчас толкает их с Лисовином в самое пекло, прямо в когти, и даже не Коротышке или Кукольнику, а диким и жестоким чудинам. А этим ничего не стоит принести в жертву даже деревянную куклу.
Конечно, думал Гвиннеус, силясь разглядеть на луне человеческое лицо, которое там было, если верить рыжебородому друиду, есть такие вещи как военная хитрость. Но почему-то еще никто не признался, что на