привыкли даже здесь, на третьем этаже.
Окно было составлено из двадцати или более отдельных небольших частей, их круглые глаза, соединенные вместе, образовывали узор из переливающегося красного, зеленого и прозрачного. Все, что я мог видеть с моего места, были лишь очертания чаек, видимые сквозь прозрачное стекло. Я думаю, мой дядя со своего места мог видеть гораздо больше.
— О, Венеция! — Он вздохнул, мучаясь от плохого предчувствия. — Если бы земной рай, где Адам жил со своей Евой, был бы похож на Венецию, Ева бы оказалась в затруднительном положении, защищаясь от соблазнов города только фиговым листочком.
Он цитировал Пьетро Аретино, знаменитого сатирика, который вот уже шесть лет как умер. Я знал, что мой дядя имел в виду тот факт, что ни в одной колонии Венеции, где мы побывали, карнавал не был разрешен. Но я думал совершенно о другом, так как не мог не вспоминать образ дочери Баффо, взывающий ко мне в другом саду тем полднем. Синьорина Баффо была темой, от которой мы слишком быстро отошли, но я не знал, как вернуть моего дядю к ней снова, особенно когда он пребывал в таком настроении.
Я был так поглощен ею, что произнес вслух:
— Я так хочу поговорить с Софией еще раз или хотя бы издали увидеть ее.
На это мой дядя рассмеялся и пошутил над моим «возрастающим мужским аппетитом». Затем он сказал:
— Я удивляюсь готовности правителя Баффо отправить свою дочь первым в этом году рейсом. Кто же она такая, если ее свадьба не может подождать более подходящей погоды?
— Правитель, наверное, знает о твоем мастерстве, дядя. Он знает, что ты сумеешь найти тихую гавань даже в самый ужасный шторм и сможешь без труда привезти дочь Баффо живой и невредимой.
— Помолимся Святому Элмо, чтобы так и случилось. — Серьезный тон, которым это было сказано, заставил меня устыдиться своей юношеской безрассудности. Вздохнув, он продолжил: — Я, например, готов в путь. Довольно этой жизни, стоящей на якоре, этой скуки! Этого постоянного чувства, которые наши сухопутные братья внушают мне, будто я не могу плыть. Молись, Джорджо, хорошей погоде в двадцатых числах, если только консул не сменит свою снисходительность, боясь убытков прибылей республики, и не отложит день отплытия на Великий пост снова.
Чтобы немного отвлечься от мыслей о прекрасной дочери Баффо, я примерил маску. Вдохнул резкий, немного соленый запах моего дяди, как будто черная кожа вокруг моего носа была его собственной кожей. Но что за изменения я увидел в зеркале: дядя Джакопо держал в нише оберегающую статую Девы Марии!
Желание узнать больше о Софии Баффо, которое заставляло мои щеки подергиваться в судорогах, было смыто, как мел с грифельной доски. Такая очищающая сила заключалась в магии маски, полное растворение индивидуальности, радости и грусти, добра и зла, молодости и старости. Даже мужское и женское начала, самый первый атрибут, по которому повивальная бабка определяет ребенка, даже это стирается под маской.
Когда мир смотрит на нас как на личности, он обкрадывает нас. «Ты многое можешь сделать, — говорит он, — но не больше, чем неопытный юнец, младший сын… Или женщина». Но убери свою индивидуальность — что за свободу и могущество ты ощутишь!
Нервная дрожь пробежала по моему телу, и я обернулся к своему дяде, ища ободрения и поддержки, но больше подтверждения своего состояния и мыслей. Первый раз с тех пор, как я залез на дерево, другая вещь, за исключением дня Святого Себастьяна, заставила так биться мое сердце.
Когда дядя сжал губы под своей простой черной маской, задумавшись над моим неожиданным смятением, мелодично зазвонили колокола Венеции. С их звоном все пришло в движение. Птицы пролетали быстрее мимо нашего окна, как будто чайки и голуби стали более живыми.
— Пора. Самое время отправляться, — сказал мой дядя. Он взял наши две вечерние шляпы с кровати и бросил мне мою.
Мы остановились на мгновение спросить Хусаина, живущего в комнате по соседству, не хочет ли он присоединиться к нам. Он был очень старым другом нашей семьи. Но, будучи мусульманином, перешедшим в христианство, он игнорировал карнавальное безрассудство. Ему было хорошо в своем убежище, но каждый раз, когда звонили колокола, мы могли видеть, как жадно он ловил зов муэдзина. Его лицо отражало своего рода страстное желание — его можно назвать тоской по дому или просто болью в коленях, заставляющей падать на ковер, — увидеть Мекку хотя бы еще раз. И чем меньше Венеция видела это, тем дольше республика могла оставаться спокойной.
Итак, мы оставили Хусаина с его книгами и отправились в путь, остановившись только, чтобы забрать нашего черного Пьеро из комнаты для слуг. Он был нам нужен, чтобы нести факелы, когда мы будем возвращаться ночью.
Мы пожалели, что Пьеро не взял факел уже дома. Сумерки зимними вечерами спускались очень рано. Погода была неважной: штормовой ветер дул с лагуны и начинал моросить дождь. Аллеи Венеции обычно хорошо освещались, но только не сегодня. В волглой темноте мы прошли мимо нескольких призрачных женских фигур, дрожащих от сильных порывов ветра.
Каждый камень мостовой, казалось, был покрыт каплями дождя, лес источал запах сырости и гниения. Каналы блестели в сумерках, ступени мостиков над ними лоснились. Низкие арки, под которыми мы проходили, немного закрывали нас, но призрачный свет от воды танцевал на карнизах крыш. Это была ночь для закрытых кабинок гондол, но, будучи моряком, мой дядя настоял, чтобы мы ими не воспользовались.
— Да, едва ли можно назвать Венецию твердой землей, — усмехнулся он. В некоторых местах темная вода начала накатываться на гравий дворов и площадей.
Наконец, мы подошли к палаццо родственника моей умершей матушки, Фоскари. Я не очень хорошо знал этот центр богатства и власти. Это было четырехэтажное здание из красного кирпича. Дон Фоскари надеялся, что редкие приглашения на подобные мероприятия с лихвой окупят их родственный долг по отношению к нам. И если мы были в море и не могли ответить на приглашение, они даже радовались. Я же сильно переживал по этому поводу.
Слуга в блестящей алой ливрее, открывший нам дверь, вначале проигнорировал мое имя. Мы с дядей переглянулись. Даже под маской этот взгляд заставил меня страдать. Я тихо поклялся, как делал много раз прежде, что когда-нибудь с божьей помощью я поставлю Фоскари на место и заставлю их узнавать мое имя.
«Неудивительно, Венеция полна публичными взываниями к небесам». Кто-то прошептал это моему дяде на ухо, заставив меня еще больше страдать, когда наконец-то дверь за нами закрылась и мы освободились от нашей промокшей одежды. «Возможно, мне стоит купить свечи и заключить такую же сделку с небесами завтра. Как ты думаешь, это заставит их навсегда запомнить мое имя?» Я действительно намеревался дать эту клятву. Но это бы стало еще одним юношеским обещанием, которого я не сдержал.
Дядя Джакопо улыбнулся и приказал жестом сдерживать себя, когда мы вошли в холл палаццо, богато украшенный картинами Беллини и Тициана, которые, к сожалению, неприлично было рассматривать так близко, как мне бы хотелось. Мой дядя из рода Фоскари играл роль в своем частном театре этой ночью, чтобы придать карнавалу сходство с Рождеством и Богоявлением. Когда мы с дядей Джакопо уселись на свои места слева от декораций, которые разделяли сцену на три части, пролог уже начался. Зрители могли бы сердиться на нас за наше опоздание, но это была Венеция и многие приходили даже позже нас. К тому же под нашими масками могли скрываться сам дож с его племянником, и все об этом знали. И эта мысль снова заставила мое сердце биться.
— Как ты думаешь, дядя, — прошептал я в его ухо. — Как ты думаешь, есть шанс, что дочь Баффо будет здесь?
— Мы должны думать о ней только как еще об одной посылке, которую мы должны доставить, — ответил он строго.
Никто уже сердито не оглядывался на нас из-за разговора, потому что все вокруг весело болтали друг с другом, играли в карты, рискуя, делая ставки и даже скандаля. Слуги в алых ливреях мелькали то тут, то там, предлагая напитки, итальянские закуски и подушки, украшенные лентами, чтобы держать ноги в тепле. Представление на сцене было не больше чем фоном, как и играющая группа музыкантов,