заискивающий поклон тоже постарался быть вежливым.
— Ну, как ты там? — Но резкие нотки в голосе выдавали его раздражение. — Как твоя госпожа?
— Моя госпожа весьма рада вашему возвращению, господин мой паша, и просила меня узнать… — Я все еще продолжал стоять, неловко переминаясь с ноги на ногу и чувствуя облепленными грязью башмаками три слоя ковров и деревянные покрытия пола шатра.
— Нет. Я догадываюсь, о чем ты хочешь просить, и мой ответ — «нет». Я высоко ценю твою преданность, Абдулла, но ответ остается прежним. Ну а теперь… Ты ведь проделал долгий путь и, наверное, смертельно устал. Я сейчас прикажу своему ординарцу отыскать для тебя местечко, где ты сможешь передохнуть пару часов. Но я хочу, чтобы ты убрался отсюда задолго до того, как моя армия завтра утром двинется в путь.
— Но, господин, могу я узнать, почему?
— Клянусь Аллахом, я уже почти забыл, что такое мирная жизнь. Каждому нужно непременно знать, отчего да почему. Даже туркам. А вы, венецианцы, хуже всех. Я вас хорошо знаю. Ладно уж, так и быть, объясню. Все дело в том, что наш новый султан, да простит мне Аллах, если я не прав, в свои сорок пять лет не стоит и пальца его великого отца Сулеймана — да упокоит Аллах его душу! — в его семьдесят, когда больное сердце приковало султана к повозке!
— Что вы хотите сказать, господин? — спросил я. Честно говоря, не в моих привычках было расспрашивать. Но то, что я только что услышал, да еще из уст государственного мужа, к тому же до глубины души преданного своему долгу, изумило меня до такой степени, что вопрос сам слетел у меня с языка.
— Только то, что сказал! — рявкнул Соколли-паша. — Я имею в виду, что султан Селим, сын Сулеймана — да, да, дорогой папочка моей дражайшей супруги! — просто чертов пьянчуга!
— Не может быть! Наверное, вы ошибаетесь! Пить вино строжайше запрещено! Это противно законам пророка Мухаммеда.
— Вот-вот! И, между прочим, на редкость мудрое решение! Но и это не остановило Селима. Селим- пьянчужка, вот как прозвали его в армии — в его же собственной армии, клянусь Аллахом. Пьянство, самая разнузданная похоть и непреодолимая тяга не только к женщинам, но и к мальчикам… Да, да, ты не ослышался! Что ж, солдаты еще смогли бы все это как-то переварить. А со временем смогли бы даже полюбить, и тогда прозвище Пьянчужка, которым они наградили его, стало бы звучать совсем по-другому… Ну, ласково, что ли. Ведь прозвали же его великого предшественника Мохаммеда Завоевателем! В конце концов, солдаты народ грубый, а в турецкой армии ни неженок, ни маменькиных сынков отродясь не бывало. Гораздо хуже другое, — Великий визирь тяжело вздохнул. — Селим — трус. Да известно ли тебе, что в Белграде — когда пришло время объявить о смерти султана Сулеймана его людям — он отказался пройти между их ятаганами?! А ведь это древний обычай! Может быть, тебе, как венецианцу, это кажется не таким уж важным. Готов поспорить, что в твоих глазах этот старинный обычай не более чем смешной пережиток прошлого. Но турки, знаешь ли… Много ли времени прошло с тех пор, как их дикие орды с гиканьем и свистом носились по степям? О Аллах, я будто бы чувствую их запах! Думаешь, они забыли его? Разве я не знаю — я, Великий визирь, за которым, куда бы я ни пошел, повсюду должны нести мой личный стандарт с семью лошадиными хвостами на острие, которые я лично отсек у семи диких жеребцов…
— Прошу прощения, господин, — робко перебил его я. — Но я действительно не знаю, что это за обычай такой, проходить между мечами?
Поскольку я по-прежнему продолжал стоять, Соколли-паша, заметив, что разговор получился долгим, уселся сам, устроившись на роскошном ложе из переливающихся всеми цветами радуги подушках. Эти подушки, не считая низенького табурета, обитого таким же цветастым шелком, и занавеси, служили единственным украшением его походного шатра.
— Каждый новый султан, — начал он, — перед тем как сесть на трон, должен проползти по проходу, образованному скрещенными у него над головой обнаженными ятаганами всех его солдат. Если кому-то из янычар вдруг не понравится их новый вождь, это его единственный шанс выплеснуть свою ненависть. В таком случае ничего особого не требуется, он лишь должен дождаться, когда шея нового султана окажется под лезвием его ятагана, а потом вовремя разжать пальцы. Таков старинный обычай, а нам он достался в наследство от одного маленького кочевого племени. Если ты задумаешься, то поймешь его смысл: в племени все должны сражаться как один. Сулейман в свое время выдержал это испытание и тем самым разом завоевал любовь и безусловную преданность своих солдат. И сам он тоже знал, что может им доверять. С тех пор он больше уже не боялся, что где-то в темноте может прятаться убийца, не опасался, что ночью ему всадят кинжал в спину — однажды он сам дал им шанс покончить с ним. Конечно, все это было пятьдесят с лишним лет назад, и никого из тех, кто в тот день держал ятаган над его головой, больше уже не было рядом с ним… И все-таки об этом не забывали. Воины-мусульмане никогда не забывают о своих привилегиях, даже те, кто уже не помнит хорошенько, где лево, а где право.
А вот Селим категорически отказался пройти под мечами. Он уже успел утвердить свою власть в Константинополе, так что ему можно ничего не опасаться, заявил он. И уже принял поцелуй покорности от членов Серая[22] и от всех евнухов гарема. Ну так что же? Гарем гаремом, а армия — это армия, я так считаю. Селиму очень хорошо известно, что янычары не питают к нему особой любви. Он стал султаном только потому, что двое его братьев мертвы. Солдаты любили Мустафу — любили, может быть, даже больше, чем любили его отца Сулеймана. И Баязеда тоже любили, потому что он был похож на Мустафу. Их умертвили по приказанию Сулеймана, из-за его великой любви к Хуррем, а ее сын Селим — лишь жалкое подобие своих братьев. Что ж, возможно, не зря он опасался обнаженных ятаганов своих янычар: у многих из них друзья или братья погибли под Амазией, сражаясь на стороне Баязеда. Но докажи он им свое мужество, дай им понять, что уважает и почитает их, возможно, они смогли бы простить его. «Этот дурацкий обычай оскорбит величие моего сана…» — передразнил Соколли-паша Селима.
Если уж тебе предстоит править этими людьми, негоже называть их обычаи дурацкими, варварскими или оскорбительными для тебя. И уж совсем глупо ставить гарем выше армии. Выше своих солдат. Скажу тебе больше: если ты стремишься к тому, чтобы тебя назвали жалкой, изнеженной, трусливой душонкой, это самый верный путь. А Оттоманы никогда не были жалкими трусами, иначе им бы нипочем не создать такую великую империю, как наша.
— А что, его уже так называют, господин?
— Именно так о нем и говорят, и, клянусь Аллахом, они совершенно правы. А знаешь ли ты, что Селим даже потребовал, чтобы армия доказала свою верность ему… Ты не поверишь, чем? Он захотел, чтобы солдаты подходили к его шатру и один за другим целовали ему ноги, будто перед ним не янычары, а женщины из гарема. «Пусть сам придет и поцелует нас в зад!» — ответили солдаты.
Говорю тебе, мне пришлось потратить немало сил, чтобы помешать им тут же разбежаться. И это когда тело их бывшего господина еще не было опущено в могилу! Но им уже все равно. Пришлось пообещать им по две тысячи кошельков сразу же после того, как мы вернемся домой.
— По две тысячи кошельков каждому? — опешил я, не веря собственным ушам.
— Да, да, каждому! По две тысячи кошельков каждому из этих разбойников и головорезов! Клянусь, я нисколько не буду удивлен, если в день выплаты наша армия вдруг увеличится вдвое за счет «солдат», которых мы и в глаза никогда не видели. Аллах свидетель, мне и так пришлось умасливать их и торговаться с ними чуть ли не каждый день, — возмущенно засопел он. — Вот тебе свидетельство того, до чего низко мы пали.
— Неужели султан Селим согласился на это?
— Да, султан Селим дал свое согласие. Он был вынужден это сделать, иначе, клянусь Аллахом, ему пришлось бы возвращаться домой одному, пешком все эти семьсот миль, да еще каждую минуту опасаясь засады из-за угла. Могу сказать, что это опустошит государственную казну, но что толку в любой, самой богатой казне, коли у тебя нет солдат, чтобы ее охранять? Но это еще не все — ему пришлось пройти не только через это унижение.
— А что же еще?
— Додумались до этого какие-то умные головы из числа ревнителей морали. Ханжество, конечно, но остальные ухватились за эту идею обеими руками, поскольку лучшего способа дать оплеуху этому надутому