сотрудничал. Он был одним из ее столпов.
Сорокин с Машей идут через поле. Впереди виден деревянный крест и около него — три похожие на привидения белые фигуры. Оттуда доносится музыка.
У основания креста — целая гора цветов. Свежие лежат поверх совершенно уже сгнивших. На вершине этого сооружения — моя фотография, завернутая в пожухлую от дождей пленку. Старая фотография шестидесятых годов, когда я, как все, носил длинные волосы и бороду. Музыка из моей «Немой музы» звучит из прикрытого пленкой магнитофона. В стеклянных банках горят свечи.
Привидения оказываются тремя замерзшими на ветру женщинами. Одна толстая и две тощие. На толстой белое пальто, на тощих — белые пуховики. Белые платки на головах, белые чулки и туфли. Толстая — пожилая, мой зритель, из тех, кто еще помнит. Тонкие — не намного моложе.
— Вы здесь в первый раз? — спрашивает толстая у Сорокина.
— Да.
— Цветочки вот сюда положьте. Вы сами, часом, не из Мытищ?
— Нет, мы не из Мытищ. — Сорокин кладет букет к основанию креста.
— Учтите, — говорит толстая женщина, — крест поставили не мытищинские, а мы. Мытищинские уже потом сюда понабежали. И деньги на памятник вы им ни в коем случае не давайте. Они будут просить, а вы не давайте. Их никто не уполномачивал. Только нам.
— Понятно, — кивает Сорокин. — А вы все в белом, потому что...
— Как у него в фильме «Немая муза», — кивает толстая. — Там же все в белых одеждах.
— Слышь, Мария? — оборачивается Сорокин к Маше. — Ты смотри, в следующий раз тоже белое надень.
— Обязательно, — сквозь зубы отвечает Маша.
— Но у меня самого белого ничего нет, — озабоченно сообщает Сорокин толстой женщине.
— Мужчинам не обязательно.
— Но мужчины в «Немой музе» тоже все в белом.
— Не все. Сумеркин в начале в черном фраке. Вы вообще сколько раз смотрели?
— А вы сами?
— Я сто семнадцать раз, — говорит толстая.
— Слышь, Мария? — расстраивается Сорокин. — А мы с тобой только девяносто шесть.
Маша отворачивается.
— Но я помню все наизусть, — продолжает Сорокин. — Поэт Сумеркин — большевик. Нина — певица в ресторане у деникинцев. И Сумеркину поручено ее завербовать, чтоб она взорвала белого генерала. Который ее любит.
— Не любит, а грубо домогается, — поправляет толстая.
— Согласен, — в тон ей говорит Сорокин. — Любит ее по-настоящему только Сумеркин. И он понимает, что на задании Нина может погибнуть. И он пишет стихи. И она в конце фильма их поет.
— На корме уходящего парохода, — голос толстой дрожит от волнения.
— Точно, — кивает Сорокин. — На белой корме белого парохода:
— Гениальная песня, — говорит одна из тонких женщин.
— Это потому, что стихи и музыка его, Алексея Николкина, — говорит толстая.
— Это стихи Гумилева, — не выдерживает Маша.
— Не знаете, девушка, так не говорите, — обрывает ее толстая. — Николкин все сам писал. И стихи, и музыку.
— Мария, — строго обращается к Маше Сорокин, — ты, раз не знаешь, помалкивай, — и продолжает беседу с толстой: — Зря он только сам в главной роли не снялся, да? Артист он был выдающийся.
— Не просто выдающийся, а лучший в России, — поправляет его толстая. — Он, как никто, выражал ее душу.
— Ваша правда. Я тут землицы хочу на память набрать. — Сорокин нагибается, набирает в коробок из- под спичек земли и брезгливо вытирает руки о ватник. — Вообще я надеялся взять частицу из обломков.
— О чем вы. Они же все вывезли, — говорит толстая. — Мы тут были, как только охрану сняли. И уже ничего не нашли.
— Тут охрана стояла?
— Пока они следы заметали.
— Что заметали?
— А то, что здесь произошло. Вы же не верите, что это просто была авария?
— Думаете, убили? — тихо спрашивает Сорокин.
Женщины в белом переглядываются, и молчавшая до сих пор тощая мягко объясняет.
— Его, молодой человек, не убили. Он вообще не умер.
— То есть?
— А то, что тело не найдено.
— Совсем сгорело?
— Не сгорело, — поглядев по сторонам, говорит тощая. — Его вообще здесь не было.
— Не понял. Его не было в самолете?
— В самолете он был. Но на земле его уже не было. Они ничего, вообще ничего тут не нашли.
— А куда ж он делся?
— Люди говорят, что он... — начинает тонкая.
— Тася, не надо, — останавливает ее толстая. — Не убеждай человека, если он сам своим сердцем не дошел.
Сорокин и Маша идут по полю. Не назад, к дороге, а дальше через поле, к шоссе.
В небе тарахтит и скрывается за лесом маленький спортивный самолет.
— Ты понимаешь, что они нам только что сказали? — говорит Маше Сорокин.
— Я не слушала.
— Они сказали, что Леша был в самолете, а потом исчез. Они всерьез верят, что он не разбился, а взят на небо живым. Вознесся. Потрясающе!
Сорокин не верит, что я вознесся. Не верит не потому, что он убежденный атеист, а потому, что слишком хорошо меня знал. Мы с ним дружили. Выпивали. Я бы тоже не поверил. Но я верю, что в каждом моменте может уместиться вечность, особенно в последнем нашем моменте.
— Ну и народ! Ну и народ! — повторяет Сорокин. — Леша Николкин вознесся! Ну, это потрясающе! Это просто потрясающе!
— Потрясающе другое, — говорит Маша. — Как ты сразу заговорил на их языке. Какое актерское мастерство.
— Школа КГБ, — объясняет Сорокин.
— Вас этому учили?
— Конечно. Нас учили перевоплощаться. А когда меня забрасывали к тебе в мужья, меня заставили кончить университет и защитить кандидатскую. Но ты — молодец. Ты все равно не поверила, что я искусствовед.
Когда они еще жили вместе и Сорокин надеялся отговорить ее от развода, он тоже пытался так шутить, но Маша его юмора не понимает.
На перекрестке дорог у рекламного щита стоит Степина машина.