оделась и собралась было брата-марала позвать, как почуяла: кто-то глядит на нее. Обернулась и обмерла. Возле еланки, под рябиновым кустом, молодой парень стоит. Кудри-то у него из кольца в кольцо, брови черные. Взял ее тот парень за руки и увел еще дальше в трущобу. Только на другой день Рябушка огляделась, осмотрелась: вокруг — все чужое, немилое. Везде сумрак, сырость, осока резучая, трава ползучая. Неба не видать. Птичьих голосов не слыхать. Да и жилье поганое: не изба, не сарай, а больше похоже на землянку, кою топят по-черному, без трубы. Ни печи, ни полатей. Вместо стола посреди избы брошен пенек сосновый, вместо лавки — бревно осиновое. А на бревне-то, по всему видать, ее похититель сидит и кедровые шишки лущит. Вгляделась она в него, и опять оторопь будто насквозь ее пронзила. Это же Лиходей! Лицом чист, да телом что трубочист!
С виду вроде бы добрый человек, но язык у него злой: слово вымолвит — как в душу ужалит. Где появится, там горе лихое. То молву пустит худую, то ребенка сглазит, на честного мужика напраслину возведет, то суседей, дружных между собою, поссорит, или от парня его зазнобушку отвратит.
«Вот так попалась я, — подумала Рябушка. — Не смогу жить с Лиходеем. А как убежать? Брат помог бы, но ежели Лиходей дознается, погубить его может. Видно, уж придется мне на крайнее средство решиться...»
Взяла она свой полушалок заветный, пополам его разорвала, потом одной половинкой себя укрыла, а другую-то на землю бросила, ногой по ней топнула и крикнула Лиходею: «Сгинь, сгинь, проклятый!» И провалился он вмиг под землю, а на том месте речка тихая потекла и большая каменная скала воздвиглась. Посмотрела Рябушка на свое отражение в заводи — сама-то почти баушкой стала: волосы куржаком охватило, по лбу и по щекам морщинки прорезались и, вместо дорогого наряда, опять все самотканое.
И осталась она тут жить, горе терпеть. А вскоре родилась у нее дочь. Горя-то еще больше прибавилось. Всяко старалась Рябушка ей любовь и добро внушать, рукодельничать учила, чтобы никакое дело у нее из рук не падало. Ну, и баловала, понятно: дочь — вся радость! Она-де не виновата, что отец был худой! И про Лиходея как-то нечаянно ей промолвилась. Дескать, он всю жизнь мне испортил, так хоть ты будь усладой!
А девка выросла вся в отца. Поглядишь сыздали — глаз не отведешь: черные волосы кучерявые, длиной аж до пят, брови выгнутые, а поближе узнаешь — зла, своевольна, завистлива сверх всякой меры. Робить так и не научилась, только у речки сидела и собой любовалась. Да по ближним деревням повадилась бегать. Сглазит парней-женихов, те и маются, от невест отказываются, сохнут по ней. Ей лишь любо! Материного брата-марала начала обижать. Призовет его мать-то, чтобы прохладной водой напоить и повидаться с ним, а девка-лиходейка сядет на него верхом и понужать кнутом примется.
Терпела Рябушка все это, а наконец поняла: с девкой-то сладу нет, нельзя ее в люди пускать. Вот и сама от нее уж извелась. И припугнула:
— Перестань лиходеить. Не то накажу! Ох, типун ты мой, болячка на сердце.
Та посмеялась лишь над старухой, потешилась, а не унялась.
Рассердилась тогда на нее Рябушка:
— Выходит, зря трудилась я, ночи возле тебя не спала, из болезней выхаживала, поила-кормила, лучший кусок хлеба тебе отдавала. Змея ты лохматая...
Да в расстройстве таком и топнула ногой по земле. Тут ахнула было, а уж поздно, не воротишь: девка в змею превратилась — тело гладкое, а голова вся черной косой укрыта. Зашипела змея и сразу же уползла куда-то. Кинулась Рябушка ее искать, чтобы изловить и людей от нее оградить, весь лес вдоль и поперек взяла, а от змеи даже следов не осталось.
Мало времени погодя стали люди в деревне поговаривать между собой: какая-то, дескать, в Суходоле, — это в самой дальней полевой ложбине, — типун-трава появилась. Сама травка тонюсенькая, видом черная, притронешься, как крапива жжет. Цветок у нее распускается лишь по ночам. Этакий зеленый цветок, злой, будто глаз волчий, светится. Глядеть страшно! А поглядишь, так душа заноет, защемит, покоя себе не найдет. Тоска навалится. Не радует ничего. Все немило. И вдобавок зависть к другим людям одолевает.
Сговорились мужики, литовки наточили и все то место Суходола, где типун-трава росла, выкосили. Через неделю она снова поднялась. Уж после этого порешили: Суходол стороной обходить. Ну, сколь ни береглись, все ж таки беду испытали. Больше всех при этом Аникею Уразе досталось.
Аникей-то жил по-суседски с Афоньшей Блиновым. Оба мужика молодые, сильные да веселые и дружбу вели давно. На праздниках, бывало, завсегда гуляли одним застольем. А вот через типун-траву чуть навеки не разошлись.
Их парнишки как-то летней порой в лес бегали за груздями. Афоньшин сынок вечером вернулся с полной корзиной, а Аникеев где-то отстал, заблудился. Спросил Аникей:
— Ты где моего Гаврюшку оставил?
— А в Суходоле мы с ним были, — ответил парнишка. — Там в перелесках грузди еще никем не ломаны.
— Ох, шальные вы! — заругался Аникей. — Ведь было же велено туда ногой не ступать...
Однако делать нечего, — надо Гаврюшку искать. А ночь наступила непроглядная. Собрался Аникей, и Афоньша Блинов с ним вместе пошел. До полуночи они вокруг Суходола бродили, Гаврюшку звали, а потом уговорились: березовые колки, что по Суходолу толпятся, тоже оследовать. Афоньша зашел в один колок, Аникей — в другой.
От дерева к дереву шел в темноте Афоньша и тут на Гаврюшку наткнулся. Парнишка на березу взобрался, привязал себя кушаком к сучку. Снял его мужик, поругал для порядка, вывел на поляну, стал Аникея звать. И кричал, и свистел — в ответ ни звука. Глухая тишина в лесу. «Ну, — подумал Афоньша, — это уж наверняка что-то неладно!» Оставил Гаврюшку на месте, приструнил: ты-де не смей никуда с этого места даже шагу ступать, а сам побежал бегом в тот колок, куда Аникей отправился.
Аникей у опушки колка стоял. Сонный будто. Стоит и голову книзу клонит. А в подлеске, посреди травы, что-то зеленое светится. Афоньша сразу сообразил: типун-трава цветет. И смотреть туда не стал, отвернулся. Толкнул Аникея: «Пробудись же ты, скинь с себя одурь-то!» Тот покачнулся, чуть не упал, да забормотал и руками начал по кустам шарить. «Ах ты, вот ведь приключилась какая оказия!» — ужаснулся Афоньша, но друга не бросил, взял его себе на плечи, вынес подальше, начал отхаживать. Пока канителился с ним и за Гаврюшкой присматривал, от холодной росы весь промок, застудился и в тот же день, как дружка домой предоставил, сам занемог.
А как Аникей оклемался, трудно стало его узнать. Такой весельчак бывал, а тут и на людей перестал глядеть, ни с кем не здоровается, хмурый, злой, как с похмелья. Жену до слез довел, Гаврюшку чуть со двора не прогнал. И Афоньшу добрым словом не вспоминал. Мало того: со зла и с зависти у Афоньши в поле хлеба испортил. У них хлебные-то полосы рядом были. И сеяли они вешной пшеницу совместно. Но у Афоньши колос пшеницы оказался увесистее, а у Аникея похуже. Так и не дал хлебам на полосе у Афоньши дозреть, прежде поры их скосил.
Чужой стал людям-то, начали мужики его избегать. Он все у себя дома торчал, как медведь в берлоге. В одиночку-то шибко затосковал, а с тоски загулял. Но и гулянка пошла не в радость.
Перед ним полон стол еды и закусок всяких, в двухведерной корчаге медовуха кипит, а пить-есть, окромя него, некому, хорошую песню на два голоса спеть не с кем.
Вот он так день просидел, второй и третий день, а потом забаву придумал. Привел в избу саврасого коня со двора, поставил его к столу и давай-ко его всяко чествовать. А савраске лишь покормиться бы: он из-за гулянки хозяина два дня пробыл в конюшне не поен, не кормлен. Как приложился к еде-то, шанежки и кралечки масленые да соленья-варенья тотчас прибрал и поверх еды полкорчаги медовухи выпил. Захмелел с непривычки: и гогочет, копытами об пол бьет, лягается. Аникей на полати залез и там отсиделся, покуда конь буянил.
После того опять стало горестно. Петуха поймал. Уж и натешился у него петух-то! Сначала лапами по столу заскребал. Крылья этак в стороны распустил, шею выгнул, клюв кверху и что есть мочи: ку-ка-ре-ку!
Выбросил его Аникей, стол опрокинул и заревел:
— Это что же такое? Жить неохота!
На улицу выбежал. Кричит. Мечется. Рубаху рвет на себе.
В эту пору и появилась у нас в деревне баушка Рябушка. А больной Афоньша Блинов у окошка сидел. У