посветлее. Закончив работу, он вернул инструмент, поблагодарил.
— Чего ладил-то опять? Рациялизацию все? — прищуриваясь, спросил Ярыгин.
— Так, по малости, подремонтировал…
— Скромничай!
— Нет, верно, Пал Афанасьич.
— Я седьмой десяток Афанасьич, не проведешь, хе-хе! На план все жмете?
— А вы? Не жмете, что ли?
— Как не жмем! Хе-хе! План-то, друг-товаришш, без нас с тобой сделается, без нас провалится. Шкура не планом, небось, ко хребту пришита, деньгой пристрочена. Крепка деньга — крепка строчка, зубами не отдерешь; тонок карман — в пору поглядеть, кабы шкура не отвалилася, хе-хе!
Ярыгин даже причмокнул от удовольствия. После огольца Сашки разговор с Илюхой — сущая благодать! Ишь, какой смирненький.
— Так план-то из нормы получается, Пал Афанасьич.
— Из нормы денежка вытекает, друг-товаришш. Заработки-те как? С контролем-то вашим, поди, тово? Лишка уж не отхватишь?
— Заработку хватает….
— Хватает! Хе-хе-хе! — рассмеялся Ярыгин. — Схимник ваша милость! Разве деньги-те лишние бывают? Тебе ведь, не стариково дело, в жизни кудай-то присосаться надо, а без деньги, что без клейку, никуда не прилипнешь, так-то! — Не обращая внимания на то, что Илья слушает его плохо и уже собирается уходить, Ярыгин продолжал:
— А тебе деньга— дело особо первостатейное. Житьишко-то, — слыхал я, — сызмалетства не шибко завидное подвернулося, знать-то, шкварочка от него за щеку не завалилася, хе-хе! — Ярыгин многозначительно замолчал. Глазки его поблескивали оловцем.
— Завалилась не завалилась — про то мне знать, — угрюмо и глухо проговорил Илья. Он жалел уже, что не ушел сразу, что ввязался в этот разговор. Когда-то в детстве его собственная, мальчишеская тогда еще, жизнь была исковеркана вот этим же словом — деньги!
Илье стало невыносимо гадко от самого присутствия Ярыгина, от его бегающих, обшаривающих глаз, фиолетовых губ.
— А что и за грех, ежели прошлое-то для вразумления помянуть? — развел руками Ярыгин. — И обижаться не след. А денежных-то при всем при том и девки больше любят, хе-хе…
— Это уж дешевки называются, — брезгливо ответил Илья, повернулся и пошел было прочь, но, услышав позади мелкий трясущийся смех, оглянулся.
― Вы, Павел Афанасьич, чего?
Морщинистое, все в лиловых кровоподтечных жилках лицо Ярыгина тряслось от негромкого, но закатистого смеха. Глаза стали, как щелочки.
— «Чего, чего»! Да того! Хе-хе! Твоя-то дешевка разве б от тебя тягу дала, кабы ты, как Степка Розов, при деньгах был? Он-то — втрое против тебя зарабатывал.
— Кто это моя дешевка, кто? — Кровь обжигала виски. Краска заливала лицо Ильи. Он вобрал голову в плечи. — Кто дешевка?
— Да Любка розовская, — ответил Ярыгин, несколько отступая.
— Что ты сказал? — Илья медленно и тяжело шел на Ярыгина.
Тот попятился. Глазки его заметались.
— Ну чего уставился-то? Чего хочешь-то при всем при том? — как нагадившая собачонка, трусливо ожидающая грозной расплаты за свой проступок, тоненько повизгивал Ярыгин срывающимся на фальцет голосом. Он пятился, выставив перед собой руки с растопыренными пальцами.
Илья шагнул к нему, вцепился в ворот рубахи и затряс так, что голова Ярыгина замоталась из стороны в сторону, словно вот-вот готова была отвалиться. Глаза стали выпуклыми и круглыми, как шарики от никелированной кровати.
— Затрясу! Насмерть затрясу! Денежная душа! — выкрикивал Новиков, не помня себя от гнева и возмущения. — Затрясу, дешевка!
Он с силой швырнул Ярыгина. Тот, путаясь в собственных ногах, отлетел к верстаку и, припав к нему, вцепился в края верстачной плиты пальцами. Глаза его метались, как у затравленной рыси. Илья стремительно выбежал из цеха.
— За доброту-то мою… за совет-то житейский… трудколоновская душа! Ну, помянешь Ярыгина при всем при том… — надсадно к хрипло бормотал старик.
3
Еще в августе, обозленный тем, что его не включили в состав сысоевской бригады, Ярыгин долго обивал пороги в конторе, в фабкоме, у директора. Наконец, чтобы избавиться от его нытья, ему поручили отдельный заказ — письменные столы. После он еще четыре дня топтался в конторе, оговаривая себе «настоящую цену»…
Ковыряясь в своем углу над столами, Ярыгин приглядывался к работе бригады и понимал, что уж больно неспоро двигается у него дело. Даже оголец Сашка зарабатывал больше. Ярыгин стал нажимать. Вечеровал. Домой приходил усталый, скрипучий и злой. Едва успев отужинать, он доставал торчавшие из- за буфета старые счеты с косточками, потемневшими от времени и чьих-то нечистых пальцев, и начинал утомительный подсчет, насколько больше можно было бы загрести денег, доведись ему работать в бригаде. Каждый раз получалась цифра, от которой потел затылок и мелко тряслись пальцы.
— Обошли Ярыгина, собаки! — хрипловато рычал он, запихивал счеты обратно за буфет и отправлялся в чулан. Там среди старой рухляди — струбцин с изгрызенными винтами, каких-то жестянок, обломков дерева, бутылок, сплошь облепленных натеками лака, — хранился так называемый шмук — политура в четвертной бутыли. Тоненький слоек дешевого клейку, положенный под полировку вместо грунта, заказчику, не осведомленному в тонкостях столярного дела, настроения не портил, а Ярыгину позволял спокойненько запасать даровую выпивку.
Он наливал из бутыли в эмалированную кружку рубиновую жидкость, тащил в комнату, подсыпал сольцы, доливал водой и, размешав чертов напиток, процеживал его через марлю. Потом доставал с полатей головку чесноку, очищал один зубок и садился к столу. Помянув для надежности нечистую силу, он, не передохнув, высасывал всю порцию. Пучил глаза. И усы у него топорщились, как шипы на колючей проволоке. Веки краснели еще больше. Разжевывая чеснок, Ярыгин кряхтел и сперва сидел смирно. Потом зелье начинало «забирать». Он с размаху грохал по столу костистым сморщенным кулаком. На столе подпрыгивала кружка.
Заслышав этот предупреждающий шум, престарелая ярыгинская половина, давным-давно позабывшая свое настоящее имя и отчество и, неизвестно почему, прозванная Каледоновной, спешно эвакуировалась к соседям. Там она коротала вечер, все к чему-то прислушиваясь, и на вопросы: «Что сам- от?» — отвечала со вздохом: «Бурунствует», а иногда добавляла для ясности: «Посуду дробил еще». И всегда заключала: «Он у меня человек контуженый, осподь с ним».
А «контуженый» человек с грохотом двигал стулья по комнате, ругался матерно и страшно грозил кому-то: «Доберуся я при всем при том до вас, запляшете, июды, помянете Ярыгина! Помянете! Вот и именно да!»
Затихал он, когда тяжелел язык и беспомощно повисала челюсть. А наутро в цех приходил помятый, со слезящимися глазами. Подбородок и нос его блестели и походили цветом на верхушку турнепса…
Попав наконец в бригаду, Ярыгин успокоился и повеселел, даже к бутыли со шмуком не прикладывался больше недели. Но Каледоновна тревожилась.
— Мой-от втору неделю мешанину свою не мешат, — рассказывала она соседям. — Ох, не к добру, знать-то! После, гляди-ко, разом налягет… Ох, не бывать, знать-то, ему живому, разом сгорит супостат!
Но «супостат», судя по всему, разом гореть не собирался. Пробная партия новой мебели оплачивалась хорошо.