– Дык тело без души не проживет на белом свете.
– О! Однако ты не так глуп, каким кажешься.
– Истый дурак, ваше благородие. Умом бог обидел, а за што про што экая напасть – один бог ведает!
Доктора посмеялись, потешились и прописали Филимону Прокопьевичу «белый билет» из-за умственной ущербности.
И поехал Филя домой, в далекую Сибирь к немилостивому тятеньке Прокопию Веденеевичу и благословенной женушке Меланье Романовне, и только в дороге, за тридевять железнодорожных станций, вспомнил про офицера, похожего на брата Тимофея, да тут же отмахнулся: Тимоха – сам по себе, а он, Филя, будет жить сам по себе. «Мне бы хозяйство да обернуться с деньжишками, а потом бы пашню распахать на курагинских землях!..»
Одна беда: тятенька не выпустит хозяйские вожжи из рук, и покуда надо терпеть, повиноваться, проживать «мякинным брюхом», чтобы потом воспарить в поднебесье ясным соколом!
ЗАВЯЗЬ ДЕВЯТАЯ
I
Лили дожди. Убористые, сенопрелые.
Текли вдовьи слезы, и некому их было высушить. Одичало-пустынно голосили солдатки на несжатых полосах.
Зерно падало наземь, и не было сил удержать его – сжать хлеб вовремя.
В редкости с позиций возвращались солдаты – серошинельная молчаливость, испившая фронтовой похлебки, и тогда в Белой Елани начиналась отчаянная и скорбная гульба. И как было не запить мужику, если он вернулся с позиций без руки или ноги, а были и такие, отравленные газами, которым и пить-то нельзя было, и они, угрюмые и отчужденные, трудно и долго откашливались.
Пили самогонку, курили табак, матерились срамно и жутко, и частенько бабы появлялись в улицах с накипью синяков на лицах.
Скудела жизнь; ожесточались нравы.
Прокопий Веденеевич окончательно открестился от мира и всех его соблазнов.
Всю прошлую зиму гонял ямщину из Курагина в Минусинск и трижды до Красноярска а обратно – деньгу зашибал, золото. «Гумажки, жди, лопнут, – говорил Меланье. – Золото копить надо».
Дождь, дождь, дождь.
В том же курном стане, где два года назад Прокопию Веденеевичу привиделась во сне матушка и он потом исполнил волю родительницы, Меланья вдруг проснулась ото сна среди ночи и, скорчившись, поджимая руками большой живот, испуганно уставилась во тьму берестяного стана, сдерживаясь от крика. «Сусе милостивый! – кусала губы Меланья, качаясь с плеча на плечо. – Спаси мя! Спаси мя!..»
Слышно было, как землю намывал дождь. Беспросветный, как крестьянская житуха. Льет, льет, как в бездонную бочку. Фыркают лошади. Рядом под двумя шубами похрапывает свекор.
– Ой, ма-а-а-тушки-и-и!
– Ты чаво? – поднялся он.
– Живот крутит. Спасу нет.
– От огурцов, гли!
– Н-не! Подоспело, кажись…
– Говорила же: на покров день?
– Должно, не дохожу. Еще вечор тискало.
– Дай бог!
– Что делать-то будем, тятенька? И так по деревне не пройти: стыдобушка.
– Плевать на деревню. Мы – сами по себе, деревня – сама по себе. Во грехе, во блуде утопла.
– Катеринушка Тужилина и меня блудницей обозвала. «Ты, грит, Меланья, выродка народишь».
– Плюнула бы ей в харю – и весь разговор! Только бы бог послал мужика – рублевых свечей накупил бы.
Меланья натянула шубу до подбородка, съежилась.
– Вдруг девчонкой разрожусь?
– Окстись!
– Филя-то, Филя што скажет?
– Сказывал: не поминай увальня! Ежли заявится, турну к пустынникам в тайгу. Пусть там радеет. Покуда я жив, никто не порушит нашей крепости. Ни сатано, ни наговор деревни.
– Алевтину-то Трубину Васюха чуть насмерть не пришиб за раденье с батюшкой.
– Эва! Васюха! Кабы он в мои руки попал.
Меланья теснее прижалась к свекру: он ее спасение и защита. И лаской умилует, и холит, и по воскресеньям нежит. По дому гоняет безродную девчонку Анютку, а Меланье позволяет отдыхать…
