Полторы тысячи ульев! Житуха, якри ее. Руки погреть можно, хе-хе. Кажинная пасека чистая деньга. Что твой прииск.
– Богатство-то экое! – всплеснула ладошками Меланья Романовна. – Кабы в одни руки!
– В мои бы, – вырвалось у Фили.
– Мать пресвятая богородица, жили бы как, а?
– Ну, ну! Я так, шутейно, а ты всурьез принимаешь. К чему нам такое богатство? Маята одна.
– Куда же тебя, коль Павлуху поставите председателем?
Полнокровное лицо Фили расплылось в самодовольной улыбке до ушей.
– Без меня у всех кумовьев Лалетиных – дырка будет, которую они никак не закроют. На том же месте остаюсь. Завхозовать. Ну, пропесочат на собрании. Покаюсь, должно. А там! – Филя махнул рукою.
Меланья Романовна стала собирать ужин.
– Только ты смотри! Про наш разговор – ни гу-гу!
– Што ты! В меня, как в яму, сложил. Што положил, то и будет лежать на месте.
И это было так – как в яму.
После ужина, перед тем как уйти в правление колхоза, Филя попросил у старухи ключи и заглянул в огромный, окованный железными полосами сундук, куда можно было бы ссыпать кулей пять пшеницы.
Деньги лежали на своем месте. И тридцатки, и десятки, и пятидесятки хрустящие, помятые, а все денежки – не водица!
Если бы знал Филя в этот час, что именно эти драгоценные денежки вдруг лопнут, как мыльные пузыри!..
IX
На исходе года Филя укатил в город на новогоднюю ярмарку с колхозными поросятами.
На трех подводах везли штук двести визгливых, не в меру прожорливых глоток, только бы с рук сбыть. Дорога дальняя – за сто километров. А тут еще мороз приударил.
Филя натянул на шубу собачью доху, на руки – двойные лохмашки, завалился между клетками с поросятами и сопит себе в воротник. Две колхозницы-свинарки Манька Завалишина, курносая, полнощекая, и Гланька Требникова, конопатая даже зимой, одетые в шубенки – веретеном тряхни, бежали вслед за санями вперегонки – только бы не замерзнуть.
– Жмон-то, жмон-то, сидит себе, и хоть бы хны!
– Ему-то что? – еле шевелила замерзшими губами Манька Завалишина. – На нем жиру, поди, как на упитанном борове. Истый пороз!
– Поросята бы не примерзли.
– Пусть мерзнут, лешии, – пыхтела Манька. – Я сама, то и гляди, льдышкой стану.
– Амыл-то как дымится! Свету белого не видно. Ты давно была в городе?
– Впервой еду. Да что мне город-то? Кабы с деньгами ехать, а так что! Гляди, да не покупай. Маята одна.
– Я там слетаю на барахолку. – Платок хочу купить, как у цыганок – поцветастее, – мечтала Гланька.
– Тебе идет цветастый: к лицу. Чернявая.
– И, чернявая! Кабы глаза, как у той Головешихи, а то что: волосы черные, а глаза – простокваша. Терпеть себя не могу из-за глаз.
Филимон Прокопьевич тем временем ударился в богословие:
«А бог, он все ж таки существует, как там ни крути. Партейцы, оно понятно, – им бог – кость поперек горла, а вот для меня – существительно, – сопел Филя, усиленно двигая пальцами в валенках – начинало прихватывать. – Што для меня бог? Как вроде телохранитель. И в ту войну господь миновал – хоть турнули на позиции, но, пока шель да шевель, переворот произошел. Ипеть я цел, невредим. А другим, которые в безбожестве погрязли, тем хана, каюк. Или вот красные с белыми. Кабы прильнул я к белым, ипеть вышел бы каюк. Бог вразумил: в тайгу ушел. Кабы не колхоз – богатым был бы и в почете числился бы. Ну да мне и так не худо. Хоть тот же Тимоха. Што выиграл от своей политики? Ровным счетом ничего. Прикончили белые, и батюшка тако же смерть сыскал. Вот оно каким фертом вышло!.. А я, слава Христе, в живых пребываю».
Пощипывало кончик носа. Филя потер его лохмашкой и глубже запрятал голову в воротник.
«В колхоз вступил? Господи помилуй, тут моей вины нету. Такая линия вышла. Всех в колхоз турнули. И так три года скрывался, чуть не сдох в Ошаровой вместе с Харитиньюшкой. И ту в колхоз загнали».
Нет, Филю бог никак не может покарать за то, что он вынужден был вступить в колхоз. Тут его вины нету. Хоть так верти, хоть эдак. Чистенький.
«Разве я от бога отрекся, как другие? Оборони господь! В помышленье такое не имел. Бог он все зрит! Понимает, стало быть, что к чему. Ежли про тополевый толк – дык што в нем толку? Одно заблужденье. Потому и отторг от души, как несуществительность. Богу надо поклоняться незримо, как сказано в самом писании. Без храмов и без фарисеев чтоб. Оно и я такую линию держу. Тайную. И бог со мною. Не забывает. Вот хотя бы эта война. Мало ли мужиков перещелкали? Эх-хе! Видимо-невидимо. Другие от голодухи попухли, а я, слава Христе, приобык. И самому тепло, и старухе, и про черный день припас – хватит!»
Сколько же он припас, Филимон Прокопьевич? Много ли выторговал на барахолке в городе, сбывая вещи эвакуированных и при случае прикарманивая денежки колхоза, когда ездил самолично продавать
