М. И. Калинина, никакая не писательница, всё же в записную книжку записывала примечательное из лагерной жизни: 'авось, кому-нибудь пригодится'. Но — попало к оперу. А её — в карцер (и дёшево ещё отделалась). Вот Владимир Сергеевич Г-в, будучи бесконвойным, там, за зоной, писал где-то 4 месяца лагерную летопись, — но в опасную минуту зарыл в землю, а сам оттуда был угнан навсегда, — так и осталась в земле. И в зоне нельзя, и за зоной нельзя, где можно? В голове только! но так пишутся стихи, не проза.

Сколько погибло нас, питомцев Клио и Каллиопы, нельзя никакой экстраполяцией рассчитать по нескольким уцелевшим нам — потому что не было вероятности выжить и нам. (Перебирая, например, свою лагерную жизнь, я уверенно вижу, что должен был на Архипелаге умереть — либо уж так приспособиться выжить, что заглохла бы и нужда писать. Меня спасло побочное обстоятельство — математика. Как это использовать при подсчётах?)

Всё то, что называется нашей прозой с 30-х годов, — есть только пена от ушедшего в землю озера. Это — пена, а не проза, потому что она освободила себя ото всего, что было главное в тех десятилетиях. Лучшие из писателей подавили в себе лучшее и отвернулись от правды — и только так уцелели сами и книги их. Те же, кто не мог отказаться от глубины, особенности и прямизны, — неминуемо должны были сложить голову в эти десятилетия — чаще всего через лагерь, иные через безрассудную смелость на фронте.

Так ушли в землю прозаики-философы. Прозаики-историки. Прозаики-лирики. Прозаики- импрессионисты. Прозаики-юмористы.

А между тем именно Архипелаг давал единственную, исключительную возможность для нашей литературы, а может быть — и для мировой. Небывалое крепостное право в расцвете XX века в этом одном, ничего не искупающем смысле открывало для писателей плодотворный, хотя и гибельный путь.

Я осмелюсь пояснить эту мысль в самом общем виде. Сколько ни стоит мир, до сих пор всегда были два несливаемых слоя общества: верхний и нижний, правящий и подчинённый. Это деление грубо, как все деления, но если к верхним относить не только высших по власти, деньгам и знатности, но также и по образованности, полученной семейными ли, своими ли усилиями, одним словом всех, кто не нуждался работать руками, — то деление будет почти сквозным.

И тогда мы можем ожидать существования четырёх сфер мировой литературы (и искусства вообще, и мысли вообще). Сфера первая: когда верхние изображают (описывают, обдумывают) верхних же, то есть себя, своих. Сфера вторая: когда верхние изображают, обдумывают нижних, 'младшего брата'. Сфера третья: когда нижние изображают верхних. Сфера четвёртая: нижние — нижних, себя.

У верхних всегда был досуг, избыток или скромный достаток, образование, воспитание. Желающие из них всегда могли овладеть художественной техникой и дисциплиной мысли. Но есть важный закон жизни: довольство убивает в человеке духовные поиски. Оттого сфера первая заключала в себе много сытых извращений искусства, много болезненных и самолюбивых 'школ'- пустоцветов. И только когда в эту сферу вступали писатели, глубоко несчастные лично или с непомерным напором духовного поиска от природы, — создавалась великая литература.

Сфера четвёртая — это весь мировой фольклор. Здесь был дробен досуг — дифференциалами доставался он отдельным личностям. И дифференциалами были безымянные вклады — непреднамеренно, в удачную минуту прозрением сложившийся образ, оборот слов. Но самих творцов было бесчисленно много, и это были почти всегда утеснённые неудовлетворённые люди. Всё созданное проходило потом стотысячную отборку, промывку и шлифовку от уст к устам и от года к году. И так получили мы золотое отложение фольклора. Он не бывает пуст, бездушен — потому что среди авторов его не было не знакомых со страданием. Относящаяся же к сфере четвёртой письменность ('пролетарская', 'крестьянская') — вся зародышевая, неопытна, неудачна, потому что единичного умения здесь всегда не хватало.

Теми же пороками неопытности страдала и письменность сферы третьей ('снизу вверх'), но пуще того — она была отравлена завистью и ненавистью — чувствами бесплодными, не творящими искусства. Она делала ту же ошибку, что и постоянная ошибка революционеров: приписывать пороки высшего класса — ему, а не человечеству, не представлять, как успешно они сами потом эти пороки наследуют. Или же, напротив, была испорчена холопским преклонением.

Морально самой плодотворной обещала быть сфера вторая ('сверху вниз'). Она создавалась людьми, чья доброта, порывы к истине, чувство справедливости оказывались сильней их дремлющего благополучия и, одновременно, чьё художество было зрело и высоко. Но вот был порок этой сферы: неспособность понять доподлинно! Эти авторы сочувствовали, жалели, плакали, негодовали — но именно потому они не могли точно понять. Они всегда смотрели со стороны и сверху, они никак не были в шкуре нижних, и кто переносил одну ногу через этот забор, не мог перебросить второй.

Видно уж такова эгоистическая природа человека, что перевоплощения этого можно достичь, увы, только внешним насилием. Так образовался Сервантес в рабстве и Достоевский на каторге. В Архипелаге же ГУЛАГе этот опыт был произведен над миллионами голов и сердец сразу.

Миллионы русских интеллигентов бросили сюда не на экскурсию: на увечья, на смерть и без надежды на возврат. Впервые в истории такое множество людей развитых, зрелых, богатых культурой оказалось без придумки и навсегда в шкуре раба, невольника, лесоруба и шахтёра. Так впервые в мировой истории (в таких масштабах) слились опыт верхнего и нижнего слоёв общества! Растаяла очень важная, как будто прозрачная, но непробиваемая прежде перегородка, мешавшая верхним понять нижних: жалость. Жалость двигала благородными соболезнователями прошлого (и всеми просветителями) — и жалость же ослепляла их. Их мучили угрызения, что они сами не делят злой доли, и оттого они считали себя обязанными втрое кричать о несправедливости, упуская при этом доосновное рассмотрение человеческой природы нижних, верхних, всех.

Только у интеллигентных зэков Архипелага эти угрызения наконец отпали: они полностью делили злую долю народа! Только сам став крепостным, русский образованный человек мог теперь (да если поднимался над собственным горем) писать крепостного мужика изнутри.

Но теперь не стало у него карандаша, бумаги, времени и мягких пальцев. Но теперь надзиратели трясли его вещи, заглядывали ему в пищеварительный вход и выход, а оперчекисты — в глаза…

Опыт верхнего и нижнего слоёв слились — но носители слившегося опыта умерли…

Так невиданная философия и литература ещё при рождении погреблись под чугунной коркой Архипелага.

* * *

А гуще всего среди посетителей КВЧ — участников художественной самодеятельности. Это отправление — руководить самодеятельностью, осталось и за одряхлевшим КВЧ, как было за молодым.[174] На отдельных островах возникала и исчезала самодеятельность приливами и отливами, но не закономерными, как морские, а судорожно, по причинам, которые знало начальство, а зэки нет, может быть начальнику КВЧ раз в полгода что-то надо было в отчёте поставить, может быть ждали кого-нибудь сверху.

На глухих лагпунктах это делается так. Начальник КВЧ (которого и в зоне-то обычно не видно, вместо него всё крутит заключённый воспитатель) вызывает аккордеониста и говорит ему:

— Вот что. Обеспечь хор![175] И чтоб через месяц выступать.

— Так я ж нот не знаю, гражданин начальник!

— А на черта тебе ноты? Ты играй песню, какую все знают, а остальные пусть подпевают.

И объявляется набор, иногда вместе с драмкружком. Где ж им заниматься? Комната КВЧ для этого мала, надо попросторней, а уж клубного зала конечно нет. Обычен для этого удел лагерных столовых — постоянно провонявшихся паром баланды, запахом гнилых овощей и варёной трески. В одной стороне столовой — кухня, а в другой — или постоянная сцена или временный помост. Здесь-то после ужина и собирается хор и драмкружок. (Обстановка — как на рисунке А. Г-на. Только художник изобразил не свою местную самодеятельность, а приезжую культбригаду. Сейчас соберут последние миски, выгонят последних доходяг — и запустят зрителей. Читатель сам видит, сколько радости у крепостных артисток.)

Чем же заманить в самодеятельность зэков? Ну, на полтысячи человек в зоне может быть есть 3–4 настоящих любителя пения, — но из кого же хор? А встреча на хоре и есть главная заманка для смешанных

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату