зон. Назначенный хормейстером А. Сузи удивлялся, как непомерно растёт его хор, так что ни одной песни он не может разучить до конца, — валят всё новые и новые участники, голосов никаких, никогда не пели, но все просятся, и как было бы жестоко им отказать, не посчитаться с проснувшейся тягой к искусству! Однако на самих репетициях хористов оказывалось гораздо меньше. (А дело было в том, что разрешалось участникам самодеятельности два часа после отбоя передвигаться по зоне — на репетицию и с репетиции, и вот в эти-то два часа они своё добирали.)
Не хитро было и такому случиться: перед самым концертом единственного в хоре баса отправляли на этап (этап шёл не по тому ведомству, что концерт), а хормейстера (того же Сузи) отзывал начальник КВЧ и говорил:
— Что вы потрудились — мы это ценим, но на концерт мы вас выпускать не можем, потому что Пятьдесят Восьмая не имеет права руководить хором. Так подготовьте себе заместителя: руками махать — это ж не голос, найдёте.
А для кого-то хор и драмкружок были не просто местом встречи, но опять-таки подделкой под жизнь, или не подделкой, а напоминанием, что жизнь всё-таки бывает, вообще — бывает… Вот приносится со склада грубая бурая бумага от мешка с крупой — и раздаётся для переписки ролей. Заветная театральная процедура! А само распределение ролей! А соображение, кто с кем будет по спектаклю целоваться! Кто что наденет! Как загримируется! Как будет интересно выглядеть! В вечер спектакля можно будет взять в руки настоящее зеркало и увидеть себя в настоящем вольном платье и с румянцем на щеках.
Очень интересно обо всём этом мечтать, но Боже мой — пьесы! Что там за пьесы! Эти специальные сборники, помеченные грифом '
Вот в кривощёковском лагере собирает драмкружок Н. Давиденков, литератор. Достаёт он откуда-то пьеску необычайную: патриотическую, о пребывании Наполеона в Москве (да уж наверно на уровне ростопчинских афишек). Распределили роли, с энтузиазмом кинулись репетировать — кажется, что бы могло помешать? Главную роль играет Зина, бывшая учительница, арестованная после того, как оставалась на оккупированной территории. Играет хорошо, режиссёр доволен. Вдруг на одной из репетиций — скандал: остальные женщины восстают против того, чтобы Зина играла главную роль. Сам по себе случай традиционный, и режиссёр может с ним справиться. Но вот что кричат женщины: 'Роль патриотическая, а она на оккупированной территории с немцами…! Уходи, гадюка! Уходи, б… немецкая, пока тебя не растоптали!' Эти женщины — социально-близкие, а может быть и из Пятьдесят Восьмой, да только пункт не изменнический. Сами ли они придумали, подучила ли их оперчасть? Но режиссёр, при своей статье, не может защитить артистку… И Зина уходит в рыданьях.
Читатель сочувствует режиссёру? Читатель думает, что вот кружок попал в безвыходное положение, и кого ж теперь ставить на роль героини, и когда ж её учить? Но нет безвыходных положений для оперчекистской части! Они запутают — они ж и распутают! Через два дня и самого Давиденкова уводят в наручниках: за попытку передать за зону что-то письменное (опять летопись?), будет новое следствие и суд.
Это — лагерное воспоминание о нём. С другой стороны случайно выяснилось: Л. К. Чуковская знала Колю Давиденкова по тюремным ленинградским очередям 1939 года, когда он по концу ежовщины был оправдан обыкновенным судом, а его одноделец Л. Гумилёв продолжал сидеть. В институте молодого человека не восстановили, взяли в армию. В 1941 под Минском он попал в плен.
О жизни его в годы войны Л. Чуковская имела сведения неверные, а на Западе меня поправили люди, знавшие тут его. Кто уходил из лагеря военнопленных и все сгорали тут, в месяц, год, а Давиденков и вдвое: был капитаном РОА, сражался, имел невесту (Н. В. К., осталась на Западе) и книги писал, видимо не одну, — и о ленинградских застенках 1938, и «Предатель», военного времени повесть под псевдонимом Анин (оборот имени невесты). Но в конце войны попал в советские лапы. Может быть, не всё о нём было известно — приговорили к расстрелу, но заменили на 25 лет. Очевидно по второму лагерному делу он получил расстрел, уже не заменённый (уже возвращённый нам Указом января 1950).
В мае 1950 Давиденков сумел послать своё последнее письмо из лагерной тюрьмы. Вот несколько фраз оттуда: 'Невозможно описывать невероятную мою жизнь за эти годы… Цель у меня другая: за 10 лет кое-что у меня сделано; проза, конечно, вся погибла, а стихи остались. Почти никому я их ещё не читал — некому. Вспомнил наши вечера у Пяти Углов и… представил себе, что стихи должны попасть… в Ваши умные и умелые руки… Прочтите, и если можно сохраните. О будущем, так же, как о прошедшем, — ни слова, всё кончено.' И стихи у Л. К. целы. Как я узнаю (сам так лепил) эту мелкость — три десятка стихов на двойном тетрадном листе — в малом объёме надо столько вместить! Надо представить это отчаяние у конца жизни: ожидание смерти в лагерной тюрьме! И «левой» почте он доверяет свой последний безнадёжный крик.
Итак, никого назначать на главную роль не нужно! Наполеон не будет ещё раз посрамлён, русский патриотизм — ещё раз восславлен. Пьесы вообще не будет. Не будет и хора. И концерта не будет. Итак, самодеятельность пошла в отлив. Вечерние сборы в столовой и любовные встречи прекращаются. До следующего прилива.
Так судорогами она и живёт.
А иногда уже всё отрепетировано, и все участники уцелели, и никто перед концертом не арестован, но начальник КВЧ майор Потапов (СевЖелДорЛаг), комяк, берёт программу и видит: «Сомнение» Глинки.
— Что-что? Сомнение? Никаких сомнений! Нет-нет, и не просите! — и вычёркивает своей рукой.
А я надумал прочесть мой любимый монолог Чацкого — 'А судьи кто?' Я с детства привык его читать и оценивал чисто декламационно, я не замечал, что он — о сегодняшнем дне, у меня и мысли такой не было. Но не дошло до того, чтобы писать в программе 'А судьи кто?', и вычеркнули бы, — пришёл на репетицию начальник КВЧ и подскочил уже на строчке:
Когда же я прочёл:
он и ногами затопал и показывал, чтоб я сию минуту со сцены убирался.
Я в юности едва не стал актёром, только слабость горла помешала. Теперь же, в лагере, то и дело