Помню, что иногда в окно было слышно радио, и мы слушали немецкие военные сводки. На всю жизнь запомнил прозвучавшее в одной из них название — остров Пантеллерия в Средиземном море, на который уже высадились англичане «по дороге» из Африки на Сицилию. «А дальше — в Италию, а потом будет десант во Францию, и они с той стороны, с Запада, тоже будут бить фашистов», — потихоньку рассуждали мы с доктором Терехиным.
Еще он мне рассказал, что я было совсем помирал, но сердце не остановилось потому, что мало весил — очень уж тощий... Так что, мол, благодари судьбу. Хворь моя называлась брюшной тиф, по-немецки Unterleibtyphus. (И теперь, спустя 55 лет, я гадаю — можно ли найти в тамошних архивах мою «историю болезни»? Или на худой конец какую-нибудь запись вроде «поступил — выписан», с датами?)
Когда меня отправляли обратно в лагерь, было явное лето, вся эта история с тифом тянулась долго. Сопровождающий привез меня на поезде в Фюрстенберг, привел в лагерь. Иду вдоль барака. Солнышко, трава пробивается. Открытое окно. Заглянул; там кто-то из кранков, из освобожденных от фабрики по болезни. Сидит, рядом ведро с водой и щетка; значит — на легкой работе, мыл пол, отдыхает. «Здравствуй, — говорю. — Ну, как тут у нас?» А он заорал не своим голосом, вскочил и кинулся бежать.
Оказалось, все очень просто — в лагере решили, что я в той больнице давно окочурился. А тут вдруг — явился! С того света...
Из госпитального барака доставлен обратно в лагерь, я был сначала записан в «кранки», то есть в официальные больные, по-немецки Arbeitsunfahig, сокращенно — AU (в точном по смыслу переводе получилось бы РН — Работать Неспособен). Но ненадолго. После чего получил направление «на легкую работу». Обрадовался, дурак: сказали, что в Gartnerei, в садоводство. Никакого сада при фабрике не было, я это хорошо знал. Оказалось — огород. Наверное, и это неплохо; там ведь овощи?
Дал он мне, что называется, прикурить, этот «огород»! И, потаскав день или два тяжеленные мешки с кочнами капусты, подгоняемый то и дело окриками сытого «гертнермайстера», огородного фюрера, я взвыл и прямо с обеденного перерыва сбежал в медпункт. И оттуда, после довольно громкого препирательства между медсестрицей и вызванным ею лагерфюрером, с одной стороны, и примчавшимся с резиновой дубинкой фюрером-огородником, с другой, — был отправлен на кухню. На поправку здоровья и чтоб перестал быть похожим на покойника.
Если кто-то полагает, что довольно частое употребление здесь слова «фюрер» при назывании разных небольших и даже совсем маленьких начальников есть словесная фигура гротеск, намеренное преувеличение, то он ошибается. Там так любили это слово, что «не-фюрера» еще поискать надо было. Директор фабрики именовался Betriebsfurer, «вождь предприятия», наверное. Управляющий хоть чем угодно, любой конторой, был Geschaftsfurer. Машинист на тепловозе, заталкивающем на фабрику два-три товарных вагона, назывался Lokomotiv — или, совсем запросто, Lokfurer. А шоферское удостоверение, «права» по-нашему, называлось Furerschein.
Что уж теперь насмехаться... Вернемся лучше к деньгам, которые нам платили, — на что же их можно потратить, если не садиться в бараке играть в «двадцать одно», в очко? (Но ведь и для выигравших, хотя их всегда абсолютное меньшинство, тоже должен же быть какой-то смысл в этих марках!)
Сначала была одна-единственная возможность. На фабрике в немецкой столовой есть прилавок- киоск. Там продаются сигареты, за которые у немцев отстригают какие-то талоны, а также пиво в бутылках и некое подобие лимонада ярко-желтого или розового цвета, тоже в бутылках. Называется вполне честно Brause, шипучка. Так вот это «браузе», которое стоит сколько-то пфеннигов, нам разрешается покупать. Пиво тоже разрешается, если его привезли много и всем желающим немцам явно хватит. Пиво, конечно, дороже (на сколько именно — не помню).
Но вот заходить в немецкую столовую — не разрешается. А киоск только там, другого нет. Все понимают эту нелепость, но она держится долго, хотя немецкие рабочие тоже ворчат, потому что их без конца просят принести с обеда бутылочку. Какого черта, это же без карточек, ну, пусть устроят для русских другой киоск! Так ничего и не происходит.
Ну хорошо, крашеный лимонад. Или иногда бутылка пива. Это все? Довольно долго так оно и было, потом стало понемногу меняться. Эти перемены я застану уже после возвращения из больницы, «с того света»...
Вольности начались с хождения на завод и обратно в лагерь без строя, в котором явно не было смысла — убегать, да еще без языка и раздетому, некуда. Потом начались «коллективные прогулки» по воскресеньям, группами человек по десять в сопровождении старика вахмана. Несколько раз идущих на такую прогулку изволил сопровождать сам господин лагерфюрер, которому эта процедура, наверное, нравилась. Женщины ведь с самого начала ходили без всякой охраны, и ничего... А потом еще оказалось, что хозяин пивной неподалеку от лагеря вовсе не прочь продать сколько-то лишних бокалов пива или бутылочек лимонада, если его заведение не переполнено немецкими посетителями.
Одним словом, некоторые строгости себя, что называется, исчерпали. И постепенно получилось так, что выйти из лагеря в свободное от смены время, сказавшись на проходной, стало обычным делом. Была бы на тебе приличная одежда — вахман пропустит, и иди себе «в город». Да только с одежкой-то дело обстояло — просто швах, совсем худо. Надо было где-то ее добывать, но довольно долго никакой возможности для этого не было.
Поношенные, но вполне приличные «цивильные» вещи стали появляться в лагере уже вскоре после первых получек. И их обладатели не особенно скрывали, откуда взялась обновка, Очень просто: «Немец, с которым я на пару работаю, принес». Кто-то отдавал ставшую ему ненужной вещь просто так. Наверное, из сочувствия к работающему рядом с ним человеку, которому не во что переодеться из промасленной спецовки. Кто-то другой видел, возможно, в такой помощи ближнему и некоторую пользу для себя (ведь «десять раз по пфеннигу — это гривенник...»). Ну, и что тут плохого?
Я был уже совершенно, что называется, без штанов, без единой теплой вещи осенью и начал спрашивать соседей в цеху — у тебя нет теплой рубашки ненужной? Или, может быть, куртки? Я бы у тебя купил... Кто-то пожал плечами, кто-то сказал, что спросит у родителей, а будущий инструментальщик Вернер ответил, что у него дома есть вещи, которые ему уже не нужны, и он может продать их. И на следующий день, объяснив после работы вахману, что вот он, Вернер, «сопровождает» меня, мы отправились к нему домой. (Это первый раз в жизни я оказался в доме у немецких совершенно чужих людей.)
Никого, кроме самого Вернера, я там не увидел. Мы уселись в довольно тесной комнатушке, и хозяин вывалил передо мной кучу старых вещей. По большей части он из них вырос, мне они тоже были малы. Все же нашелся почти целый свитер-безрукавка, а потом еще тесноватый, но хороший пиджачок. Я спросил, сколько это стоит; хозяин, подумав, сказал, что пять марок и восемь марок. Пусть я не думаю, что это дорого. Ведь вещи еще хорошие...
Сделка тут же состоялась. Я вернулся в лагерь очень довольный приобретением, а Вернер, надо полагать, остался доволен выручкой.
Вряд ли мой опыт был исключением — вещи с чужого плеча, немецкого естественно, стали появляться в лагере все чаще. Вскоре их уже продавали и покупали друг у друга. Хорошо помню, что осенью 43-го у меня уже были какие-то вполне приличные брюки и порядком истоптанные, но еще крепкие ботинки. Как они ко мне попали — забыл напрочь.
В общем, в лагере стал постепенно складываться свой «рынок». Наши получки, рейхсмарки, пустились в свой, на первых порах не очень дальний оборот. И самое поразительное, наверное, что тут же нашлись и такие, кто стал продавать — не каждый день, разумеется, — свою хлебную пайку! А уж маргарин или кулечек сахара в пятницу — тем более. У одного из таких идиотов я однажды пытался выяснить, в своем ли он уме. «Э, братец, — рассудительно отвечал мужик лет под тридцать в белорусской домотканой свитке, — пайку тую зъел, и немае... А марки етые — харошие гроши. Посля войны, до хазяйства, вот тагды ани будуть — ого!»
Как и многие другие, я уже тогда сомневался даже в железной логике немца, поднимающего с земли монетку в один пфенниг. Шины для велосипеда он еще, может, и купит... А вот что до «хазяйства» после войны... Не пришлось бы кому в том хозяйстве печку топить рейхсмарками!