Но рейхсмарки — это что! Мы ведь их сколько-то получали, значит, как не быть торговле. А вот то, что в лагере стали появляться Brotmarken, талоны на хлеб, отрезанные от немецкой продуктовой карточки, это как надо было понимать? Никакого другого ответа, кроме одного-единственного, что их продают сами немцы, быть вроде бы не могло. Даже если непосредственным продавцом был, допустим, поляк. Вот тебе и «нет черного рынка»!
Так или иначе, а вскоре купить в лагере хлебный талон — маленький красный прямоугольник грубой бумаги красного цвета с напечатанным на нем три раза словом (кажется, просто «Brot» — хлеб) и тремя «500 gramm» — стало обычным делом; были бы деньги. Цена была чаще всего 20 марок, но иногда она по каким-то причинам росла — до 25, а то и до 30 марок. Обладатель талона отправлялся на прогулку в город — сам или передавал талон товарищу. И «гулявший» возвращался с буханкой.
Можно ли было таким способом добыть и другие продукты, не знаю. Во всяком случае, в Фюрстенберге — вряд ли.
А в успешно начинавшейся истории с устройством меня на кухню был, конечно, еще и хитрый замысел моих слесарных друзей, которые меня и подучили — как пожалостливей жаловаться, куда и как проситься. В чем он заключался, советский человек должен легко догадаться, поскольку кухня и столовая — это прежде всего еда и продукты питания. Которые, как известно, хранятся у хозяина под замком. Замок по-немецки der Schloss, a Schlosser — это слесарь. Очень понятное рассуждение.
Приняли меня на новом рабочем месте мирно, хотя и с некоторым недоверием — чужак, не свой. Кормиться, однако, сажали вместе с собой. Чего там, дескать, чиниться, если с нами работаешь. Работой особенно не допекали. Ну, почистить и нарезать лук (картошку в котел садились чистить все, начиная с повара, без разбору). Собрать со столов миски. И тому подобное.
Зато вскоре доверили важное и мало приятное дело: растапливать утром котлы. К шести часам утра им полагалось кипеть. Значит, разжигать надо было в половине пятого, а отправляться на работу — в четыре утра. Ясное дело, никому не хочется, а самому повару и его приближенным — тем более.
В этом-то ночном хождении поблизости от съестных припасов и был немалый интерес, сразу уловленный моими друзьями из мехцеха. И вскоре было мне поручено чрезвычайно секретное дело.
Притащился я, как всегда мерзнущий и жутко не выспавшийся, в четыре утра на фабрику. Голодным я себя теперь уже не считал — какой же голодный, если кормишься при кухне, а пайку можно разделить на две части и сжевать в свое удовольствие когда захочешь, хоть ночью. Открыл под надзором вахмана дверь кухонного барака, зажег свет. Вахмана все эти процедуры совершенно не интересуют, он тут же удалился, а я стал разжигать котлы. Налил воды. Разжег. Никого, кроме меня, нет, а все равно боязно: в кармане у меня аккуратно завернутый в тряпочку кусок чего-то мягкого, вроде воска, который я и должен сунуть в замочную скважину кладовки и аккуратно прижать; велено — большим пальцем. Чтоб получился «оттиск», слепок, по которому старшие мои друзья-приятели тайно смастерят ключ. А что, если она — смола эта самая — там приклеится, что мне делать? Ведь через час или раньше другие придут! Ничего, утешали меня, не должна приклеиться. Действуй смелей, только аккуратно!
Проделал я все, как было велено, несмотря на страхи. На комке воска (или, может быть, смолы) исправно оттиснулась форма замочной скважины. Век живи, век учись...
Разумеется, кухня-столовая вовсе не была доверена нашему брату полностью. Опекать нас поставили даму, работавшую до этого на немецкой кухне подсобницей. Рыжая блондинка, по мне — некрасивая, лет тридцати. Обращалась с нами эта фрау Ида, скажем, Мюллер бесцеремонно, а по настроению — то просто грубо. Командовала то и дело без всякой надобности, всячески подчеркивая свою близость к лагерфюреру, которого называла при всех по имени — Вилли и на «ты». Подолгу жила, можно сказать, у всех на виду в его комнатах в доме женского лагеря. (Все хорошо знали, что муж Иды — на фронте.)
...Как примерно выглядит бородка довольно примитивного большого ключа, которым эта фрау Мюллер самолично открывает и запирает дверь в кладовку, я подсмотрел и как мог нарисовал друзьям еще до слепка.
Это сейчас легко сказать «получилось», а тогда... Тогда надо было тайно пробовать, откроется дверь кладовки секретно изготовленным ключом или не откроется. Или — самое страшное, а что, если ключ застрянет? А пробовать предстояло мне. При полном отсутствии такого рода навыков. Друзья-приятели, ворочая каким-то заржавевшим ключом в скважине бездействующего замка барачной двери, кое-как разъяснили мне тонкости предстоящей процедуры. Дня через два или три свежевыпиленный ключ принесли вечером из мехцеха, до побудки ночью я со страху почти не спал. Встал, собрался, пришел на кухню и, когда растопил котлы, вроде бы уже и бояться перестал. А что? Вот, люди добрые рассказывают, как они там в мирное время магазин ограбили, сколько товару утащили, и ничего! Одним словом, дрожать я вроде бы перестал, закрылся изнутри и осторожно сунул теплый ключ в замочную скважину кладовки. Он туда благополучно вошел, и я его стал осторожно поворачивать.
Неужели получится?
Ключ повернулся, замок щелкнул! Надо же, с первого раза!
Дверь открылась, и я вошел в темную кладовку и закрыл за собой дверь, чтоб не попадал туда свет из кухни, чтоб не заметили снаружи. А уж как кладовка устроена и где стоит ящик с маргарином, а где холодильник с лошадиной колбасой — это я и так хорошо знаю. В ту же секунду через зарешеченное окно кладовки, от которого я стоял в каких-нибудь трех шагах, мне в лицо ударил сноп электрического света. Попался!..
Старшему другу и наставнику Мише большому, отлучившемуся из мехцеха уже в половине седьмого, я гордо вручил здоровенную пачку маргарина, никак не меньше полкило, и целую колбасину (ту самую, из которой резали пайки, — из перемолотого с костями полусырого мяса). Спасло меня неполное среднее образование, по причине которого я в критическую секунду сообразил, что раз в кладовке темно, а снаружи — освещено фонарем с соседнего столба, то луч света от карманного фонаря, отражаясь от темного окна, внутрь почти не проникает. И что бдительный вахман, надумавший зачем-то посветить в кладовку, находится не у самого окна, а в нескольких шагах и, значит, через темное окно меня не видит.
Все же перепугался я тогда сильно. Но потом все равно очень гордился.
Поразительное дело — ведь получается, что продукты в кладовке, в том числе маргарин в фабричной расфасовке, пачками в стандартных картонных коробках — они не считали, что ли? Я ведь понимал: не может быть, чтобы повар со своей компанией не прикладывался, пусть без всяких особых ухищрений, к тем же припасам. Да и сама фрау Ида, получающая, как и все немцы, продукты по карточкам, вряд ли себя так уж ограничивала. Как это понимать, если у них — немецкая точность? Кто его знает... Так или иначе, а эта бесплатная кормушка действовала довольно долго.
Не надо считать, что мальчик был такой уж хороший и смелый. Ничего особо хорошего еще не было, только, может быть, слегка намечалось от постоянного воспитания Миши большого и вообще лагерной жизни. И пасовал я, бывало, боясь той же поганой Иды и ее лагерфюрера. И в победу Красной Армии еще не мог поверить, чего уж там...
Но бывали у мальчика и собственные идеи. Одна из них — татуировка, ее исполнения добивался, несмотря на противодействие Миши большого, с маниакальным упорством: «А как же! Ведь мы в лагере, мы как заключенные!» Сам изобрел картинку: восходящее солнце, крылья и меч. В несколько расплывшемся виде она видна и сейчас. На вопросы, что означает, как правило, не отвечал, а избранным объяснял: солнце с Востока, крылья свободы и карающий меч НКВД. Спустя несколько лет картинка эта и была внесена названным ведомством в некую секретную анкету в качестве моей «особой приметы».
Специалисты тех времен и тех мест кололи тремя перемотанными ниткой иголками, обмакнутыми в тушь, откуда она в лагере бралась — не знаю; сама же картинка изображалась химическим карандашом на листке бумаги как бы зеркально, и «переводилась» на кожу пациента, смоченную собственной слюной. Когда тебя колют тремя иголками точка за точкой, это, мягко говоря, не безболезненно, но я терпел и своей картинкой очень гордился. Сравнивать вокруг было с чем, так что гордиться можно было разве что по