Мотор завелся сразу. Времени, чтобы долго меня проверять, не было. Тронулся с места, проехал на малом газу не сколько шагов вперед и назад. На том испытание и закончилось. Шофер Дементьев покривился слегка, но кивнул — пусть его! Сам вывел «мерседес» на проезжую часть улицы, похлопал меня по спине и побежал к своей машине.
Рисковать жизнью никто из давно воевавших не захотел, и храбрец, чтоб сесть со мной в легковую, нашелся только один — солдат моего же примерно возраста. Километра, может, три рулил я в жутком напряжении в плотной колонне между военными грузовиками, а Ваня на заднем сиденье радостно кричал что-то и поднимал вверх автомат. Доехали мы с ним до какого-то места, где колонна встала, без приключений И уже через несколько минут я с огорчением увидел, что нужна была легковая только затем, чтобы снять с нее колеса и какие-то детали. Оставить трофейный автомобиль при части почему-то не разрешается. «Не положено».
Там его и бросили — уже без колес. Черт с ним! Зато солдаты смотрят на меня теперь поприветливей: «Шоферить может!
Только про очень немногое за дни войны в Берлине знаю уверенно, когда именно это происходило, до или после чего-то другого или какого числа. Не запомнились самые простые вещи — что ели, например. Или: где удавалось поспать (очень мало) после того первого дня.
Дали мне оружие, оно называлось «карабин» и было известной с довоенных времен винтовкой- трехлинейкой, только короче. Спросили, умею ли стрелять: «Боевое оружие в руках держал когда-нибудь?» Я гордо ответил, что еще в школе сдал нормы на «ювээс» — юный ворошиловский стрелок. Из малокалиберной, конечно. Старшина посмеялся и велел быть поосторожней: «Стволом чтоб всегда вверх! В своих не пальни!»
Продвигались вперед вдоль улиц, иногда пробирались прямо через дома. Ближе к центру города почти все кругом было разрушено, остались одни наполовину обвалившиеся стены. Или снаружи дом вроде почти целый, а на самом деле внутри все выгорело. И там еще сидят солдаты вермахта или эсэсовцы, пальба идет такая, что не подступиться. Если же в стену бьет снаряд, она рушится и любого из нас может завалить. Или побить кирпичами, что не раз и случалось. А если стрелять переставали, то чаще всего это значило, что немцы отступили, ушли из этого подвала или дома. Или же из давно выбитого окна или пролома в стене появлялась белая тряпка на палке, какая-нибудь вещь из белья, и оттуда кричали: «Нихт шиссен!» — не стреляйте! И выходили солдаты, несколько человек с поднятыми руками — сдаваться. Вид у них был, конечно, плохой. А у меня появлялась шальная надежда, про которую сам понимал, что она глупая: а вдруг сейчас это будет тот полицейский, который бил меня в городе Штеттине! Не может разве быть, что он теперь здесь воюет с Красной Армией? Вот я ему покажу! Или: а вдруг сейчас возьмем пленного, его станут обыскивать и у него окажутся золотые часы моего отца!
Не очень взрослые это были мысли.
Хотя насчет часов — не совсем бескорыстные. У всех наших солдат были хорошие наручные часы, бывало, что и не одни. Часто повторялась присказка, что вот, мол, раньше знали по-немецки только «хенде хох» да «Гитлер капут», а теперь, когда пришли в Германию, все знают еще три слова: «ур, фрау, шнапс». Die Uhr, die Frau, der Schnaps. Часы, женщина и водка, такой вот набор... Про женщин я и тогда думал, что это больше болтовня, во всяком случае для нормальных людей. Водка меня мало интересовала, да и откуда возьмется шнапс у берлинских жителей. А вот часы — другое дело.
Дальнейшее понятно, увы, и без объяснений; хорошие наручные часы очень скоро у меня появились.
А в какой-то вечер за стеной уже оставленного немцами полуразрушенного дома никого рядом со мной почему-то не оказалось. И вокруг какая-то странная тишина. Я вдруг понял, что вот сейчас, в эту самую минуту, пока не пролезет сюда еще кто-нибудь наш, между мною и отступившими из этих развалин немцами никого нет. И если они меня сейчас во второй раз...
Испугался бывший мальчик в тот раз сильно.
Берлинская улица, мало пострадавшая. Движение застопорилось, вокруг полно солдат и техники.
Среди бела дня бежит откуда-то молодой офицер, за ним с криками гонится молодая женщина в разодранном платье, развеваются рыжие волосы. У него руки заняты, потому что очень уж, мягко говоря, «не в порядке костюм». Рыжеволосая вцепляется в офицера и дубасит его по спине. Солдаты кругом свистят и гогочут. Незадачливый ухажер знает, наверное, что скажет его начальство (а то и хуже — особист), и норовит вырваться и удрать. В конце концов ему это удается. Потом уходит, не найдя, кому пожаловаться и вытирая слезы, рыжая женщина. Солдаты провожают ее смешками, свистом и восхищенными взглядами.
Что на войне, случается, женщин насилуют, это я знаю, к сожалению, с первого дня. А офицер тот еще хорошо отделался — всем уже известно про грозный приказ командующего фронтом: «беречь честь и достоинство советского воина, не допускать жестокостей по отношению к мирному населению Германии». За нарушение — военный трибунал. Солдатский народ побаивается этого, и даже шарудить в оставленных жителями квартирах стали меньше. Нетрудно догадаться, что будет, если кого-то обвинят в изнасиловании.
Нас во взводе сейчас человек десять или двенадцать, примерно половина того, что «положено», потому что первые дни после форсирования Одера были тяжелые бои. Командира взвода у нас нет — он в госпитале, ранен. Должен скоро вернуться. За него пока помкомвзвод, сержант, фамилию которого я, хоть разбейся, не могу вспомнить. О командирах же, которые «выше», я постоянно слышу, и только. У них, наверное, своих дел хватает. Меня понемногу вроде как опекают солдаты постарше. Куда поглядывать, когда пригибаться и жаться к стенке, а когда и носом в землю, вернее, в асфальт или брусчатку берлинской улицы. Зря не стрелять. Индивидуальный пакет чтоб всегда был (это специально упакованные бинты) и нож. И еще ложка, но это уже по другой причине.
Не забыл про меня и особый отдел. Это старое название, правильно он теперь называется «Смерш», что значит «смерть шпионам». А «черный человек», который меня пугал, — это их начальник. Его звание гвардии капитан, фамилия Полугаев, у него орден и три нашивки на груди, две красные и желтая. Это значит, что он трижды ранен; желтая нашивка — за тяжелое ранение. Непонятно, как такое случается с начальником, да еще особого отдела. Солдаты объясняют: такой он человек. «Лезет на передок, потому и ранило...»
Переводчик у них вроде бы есть, но им, наверное, не хватает. Когда меня к ним зовут, это значит, что нашли какого-то гражданского немца (пленных я у них не видел), которого будут допрашивать. Старший лейтенант Гришков, тот самый, что недавно допрашивал меня самого, задает немцу вопросы, но они не про шпионов. И не про вермахт или фольксштурм, сопротивляющийся в Берлине. Спрашивают прежде всего про фашистскую партию. Немец уверяет, что в НСДАП его записали чуть не насильно и что он, хоть и состоял, ничего в партии не делал. Ему не верят и дальше спрашивают, что ему известно про Гитлера — где он может теперь находиться? Где находится Геббельс? И еще несколько фамилий. И мне кажется, что командиры Красной Армии очень надеются захватить в Берлине фашистскую верхушку. Наверное, хотят и отличиться. А может, всем особым отделам приказано искать Гитлера.
Я переводил вопросы старшего лейтенанта, а допрашиваемые пугались или недоумевали и рассказывали хотя и с разными интонациями, но в основном одно и то же: как еще недавно Геббельс обещал по радио, а Гитлер издал воззвание, что Берлин не сдадут и русских победят. А что теперь, конечно, «аллес капут» и, разумеется, Гитлер капут...
Я догадывался, что Красной Армии от таких ответов пользы мало. Ловил себя на том, что даже жаль этих цивильных немцев — в «Смерш» попали вроде бы ни за что, а отпустят ли их, неизвестно; вполне может быть, что всех членов фашистской партии сошлют куда-нибудь. Еще было понятно, что старший лейтенант почти ничего не знает о Германии и про фашистскую партию, но очень старается вникнуть во все это. И я старался как можно лучше переводить его вопросы и ответы немцев.
Через несколько дней моей военной службы, когда я уже много чего усвоил из ее премудростей, на