тут слитым складом продовольствия и вещснабжения, прочно сидел, неплохо жил с начальством, но повеяло на него холодом: всё решено! Бершадер – «кладовщик по специальности»!
Потом санчасть освободила Бершадера «по болезни» от всяких работ, и он отдыхал уже в жилой зоне. За это время, видимо, поднесли ему кое-что с воли. Не прошло недели – Севастьянов был снят, а кладовщиком назначен (при содействии Соломонова) Бершадер. Тут выяснилось, однако, что физическая работа пересыпки крупы и перекладки ботинок, с которой Севастьянов справлялся в одиночку, Бершадеру тоже противопоказана. И ему добавили в помощь холуя, и бухгалтерия Соломонова провела того через штаты обслуги. – Но и это ещё не была полнота жизни. Самую красивую и гордую женщину лагеря, лебедя М-ву, лейтенанта-снайпера, – он согнул и поневолил ходить к нему в каптёрку вечерами. Появился в лагере Бурштейн – и другую красавицу, А.Ш., приспособил к своей кабинке.
Это тяжело читать? Но сами они нисколько не беспокоились, как это выглядит со стороны, они как будто нарочно сгущали впечатление. – А сколько ж таких лагерьков на Архипелаге, где подобный сложился расклад?
Но ведь и русские придурки поступали так же безудержно, безумно! – Да. Но
Часть событий той лагерной зоны на Большой Калужской, 30 – я представил в пьесе «Республика труда». Понимая, что изобразить так, как оно всё было, невозможно, это сочтут разжиганием неприязни к евреям (как будто эта тройка не пуще разжигала её в жизни, мало заботясь о последствиях), – я утаил омерзительно жадного Бершадера, я скрыл Бурштейна, я переделал спекулянтку Розу Каликман в неопределённую восточную Бэллу, и только одного оставил еврея – бухгалтера Соломонова, в точности, каким он был.
И что же, по прочтении, мои верные друзья-евреи? У В. Л. Теуша пьеса вызвала необычайно горячий протест. Он прочёл её не сразу, а уж когда «Современник» взялся ставить, в 1962, так что вопрос был не академический. Супруги Теуши были глубоко ранены фигурой Соломонова, они считали нечестным и несправедливым показывать такого еврея (хотя б он и был таким в жизни, в лагере!) – в эпоху притеснения евреев. (А такая эпоха – кажется, и
Я охолонул: наступил внезапный цензурный запрет с неожиданной для меня стороны, и не менее грубый, чем советский официальный.
Однако решилось тем, что «Современнику» тут же запретили ставить эту пьесу.
И ещё отдельно возражал Теуш: у вашего Соломона – совсем и не еврейский характер: еврей всегда держится с оглядкой, осторожно, просительно, допустим хитро, – но откуда эта развязная наглость торжествующей силы? Это неправда, так не бывает!
Но я-то помнил не только этого Соломона, что было именно так! С 20-х на 30-е годы и в Ростове-на-Дону я такое видывал. Да и Френкель же так держался, по рассказам уцелевших инженеров. Этот срыв, при власти и торжестве, в наглость – как раз более всего и отталкивает окружающих. Конечно, это бывает у худших и грубых – но такое и отпечатывается. (Как на образе русском – пятна от непотребства своих негодяев.)
Все эти уговоры и призывы – не писать, как было, – капля в каплю походят на то, что мы слышали с высоких советских трибун: о неочернительстве, о социалистическом реализме, – писать, как
Как будто художник способен забыть или пересоздать бывшее!
Как будто полновесную правду можно писать местами – там, где это приятно, безопасно и популярно.
И уж как подробно разбирали все еврейские образы в моих книгах и взвешивали каждую чёрточку на аптекарских весах, – а потрясающую историю Григория М-за, из испуга не передавшего гибнущему полку приказа об отступлении («Архипелаг ГУЛаг», Ч. VI, гл.6), – не заметили, обошли без единого слова!
Да и «Иван Денисович» немало евреев оскорбил: что ведь какие тонкие страдальцы были, а я вывел поперёд мужичка? Вот в горбачёвскую «гласность» осмелевший Асир Сандлер напечатал свои лагерные воспоминания. «Один день Ивана Денисовича» я не принял после первого прочтения категорически… главной персоной оказался Иван Денисович, человек с минимальными духовными запросами, замкнутый на своих сиюминутных заботах», – а Солженицын поднял его как образ русского народа… (Ну точно, как и все благонамеренные коммунисты брюзжали тогда!) А «подлинную интеллигенцию, определявшую уровень отечественной культуры и науки, [Солженицын] соизволил не заметить». И беседовал Сандлер об этом с Мироном Марковичем Этлисом (оба – придурки в санчасти). И Этлис тоже сказал: «Рассказанное в повести во многом искажено, поставлено с ног на голову»; «не те акценты расставлены Солженицыным по отношению к… интеллигентной части нашего контингента», «центропупское отношение [Ивана Денисовича] к себе… это терпение… это псевдохристианское отношение к окружающим». – А в 1964 Сандлер имел счастье отвести душу и с самим Эренбургом. И тот утвердительно кивнул на «крайне негативное» отношение к повести[986].
А в одном-то оттеночке никогда меня ни один еврей не упрекнул: что Иван Денисович, по сути, обслуживает Цезаря Марковича как слуга, хотя и с добрым чувством.
Глава 21 – В ВОЙНУ С ГЕРМАНИЕЙ
После «Хрустальной ночи» (ноябрь 1938) у немецких евреев не оставалось сомнений в гибельной опасности, нависшей над ними. От гитлеровской кампании в Польше гибельное это облако двинулось и на восток. Никто, однако, не знал, что начало войны с СССР откроет новый этап нацистской политики: тотальное физическое уничтожение евреев.
Хотя и ожидая разных бед от немецкого нашествия, советские евреи всё же не могли предвидеть беспричинных массовых расстрелов обоих полов и всех возрастов, – такого нельзя было вообразить наперёд. И оставшихся на постоянных местах своего жительства – настигала мгновенная жуткая неотвратимость, не оставляя места и времени сопротивлению. Жизни кончались внезапным обрывом. И до того обрыва ещё нужно было пережить – где предварительный сгон в еврейское гетто, где лагеря с