перекладывают? По телефону? так его и подслушать можно, вот Певзнер, а если догадалась и полиция? А если отложили – то покушенья не будет? – и для чего ж идёт Богров? Да, собирать приметы и дать ложный сигнал – кому? какой? о чём? И помешать покушению – безоружный и без содействия?)…
Рядом с каждым билетёром – полицейский офицер. Как гордо иметь честный законный билет, выписанный на твоё собственное имя. А фрак, безукоризненные жесты и манеры тем более сливают тебя с этой знатью.
(А вдруг вот сейчас – обшарят, и легко найдут браунинг с восемью патронами?… Страшный момент: сейчас-то и обыщут, это естественно!)
В вестибюле похаживает Кулябко. Всё-таки – ждёт известий. И – в мундире, при орденах, вот тут, при всех открыто, готов разговаривать со своим любимцем.
Ах, какой глупый селезень, даже жалко его иногда. После того как дал билет, появилось сочувственное к нему.
За колонной: да ведь я же здесь под перекрестным досмотром, нам очень опасно разговаривать, на виду.
– Вы думаете, их агенты и в театре?
– О, ещё бы! У них связи…
По-думаешь, ещё бороться ли с ними. По-думаешь, ещё портить ли отношения.
А – свидание на бульваре? Отменено. Опять? Перенесли на частную квартиру, не известную мне. И Николай Яковлевич переедет туда, после 11 часов.
Бросило в жар Кулябку, вытирает пот из-под кительного воротника. Обкладывали, обкладывали добычу – и всё зря? Просочатся и уйдут? Вместе и с наградами? Ускользнут?
– Так слушайте, идите и проверьте: дома ли ещё он? (Ах, опять перебрал! Трудней всего – равновесие).
– Так я только что вышел – он был дома.
– Нет, нет, вернитесь и проверьте, сейчас же!
– Так я же для него – в театре, как же я вернусь?
– Ну, скажите… перчатки забыл.
В поту заёжило жирного – и как могла промелькнуть к нему жалость? Одолеть всю недостижимую неправдоподобную высоту – зачем? чтобы теперь сползать назад? Билет в кармане – и как нет билета.
– Идите, идите, голубчик! – торопит, гонит Кулябко со всей своей страстной суетой. – Идите проверьте, вернётесь – доложите.
Сползая, сползая по остроганному, но хоть без занозы. Сползать – вряд ли легче, чем подниматься. И – как уже устали все мускулы кольца!…
Идти домой? Глупо, и не протолпишься, не успеешь вернуться к началу. Не домой? – филёры доложат потом, что не возвращался.
Но – потом. После.
Перешёл на ту сторону Владимирской. Потолкался минут пятнадцать около кафе Франсуа. А может – за ним уже теперь следят? И вот – уже всё провалилось? А в такой толпе не откроешь слежку.
Вернулся в театр, к другому контролю. Полицейский чиновник не пропустил: билет уже использован.
Но зорко видит и спешит на выручку Кулябко: этого – пропустите! этого – я знаю сам!
Ну, что? Дома, сидит ужинает. Но – заметил наблюдение за домом, грубо следят, очень встревожен. (Раньше бы это сказать! Забыл, а в кармане даже записка).
Значит, Николай Яковлевич никуда не выйдет. Значит, Кулябке пора успокоиться.
И – ещё, ещё не начинается спектакль. Вся густая разряженная публика расхаживает по фойе, в буфетной, по коридорам – показываясь и разглядываясь. За десятки лет киевский оперный театр не видел такого собрания. Много и петербургских.
Это была – его публика! Она думает, что пришла на “Сказку о царе Салтане” да посмотреть на ожерелья царских дочерей, – а она увидит, чего не видела Россия, и ещё внукам будет рассказывать каждый: это при мне убивали Столыпина, вот как это было… Эта публика не видела, как взбираются под купол, под верхнюю площадку, – она увидит только последний фокус.
Он вот как придумал: выпирающий карман брюк прикрывать широкой театральной программкой, в полуспущенной руке.
Звонили звонки. Обдавая духами, шли дамы в цветных платьях. И – военные, военные, больше всего военных.
В генерал-губернаторской ложе, слева над оркестром, возвышался царь с парой дочерей. Царицы не было видно.
И Столыпина среди крупных чинов у подножья – сзади издали опять, не разобрать. Но он должен быть там: театр тем и отличается от гулянья в саду, что здесь места – по чинам.
Гасли лампы. Увертюра. Раздвигался занавес. Глупые девки в идиотской деревенской избе, разряженные как можно по-русски, что-то вздорили, а вздорный царь подслушивал их и выбирал невесту.
Он вот что ещё придумывал: почему считать себя обречённым? почему после выстрела не бежать? Все, конечно, растеряются, можно выскочить из театра, схватить извозчика?…
Надо быть уверенным, что за ним не следят. Не похоже на Кулябку, а всё-таки. А если следят – тогда ничего не сделаешь, тогда успеют руку перехватить в последний момент.
Значит, в первом антракте нельзя пробовать. Первый антракт – на проверку слежки: быстро уходить в уборную одному, быстро переходить по лестницам. Хорошо, значит можно отложить акт – на один антракт.
Или – вообще отложить?…
Ведь в этом гореньи, в этих расчётах меньше всего думал: а вообще-то – насколько неизбежно? именно ему?
Но – слишком много удачно сошлось. Как бросить бы три кости сразу – и на всех трёх по шестёрке!
И кто ж бы другой это сумел?
Антракт. Начал быстро ходить, проверять.
Нет, не следят.
Наёмным биноклем с разных мест рассматривать: где же Столыпин? И – сколько лиц и как охраняют его?
Там впереди, впереди… У подножья царской ложи никакого явного караула не было. И не угадывалась рассадка специальных людей. Там, впереди…
Да, Столыпин в белом сюртуке сидел в первом же ряду под царской ложей, и почти у прохода.
Без всякой видимой охраны. Так, собеседники.
А не время ли – вот и идти на него?
И – горячий удар внутри.
Нет, ещё какая-то неготовность, какая-то ещё разведка. Да ведь антракта – три, и ещё потом разъезд.
Небывалый партер: эполеты, эполеты, звёзды министров, звёзды и ленты придворных, бриллианты дам.
Как объявлено: народный спектакль.
Он – вот что вдруг заметил и вспотел: мужчины почти все в мундирах, военных или чиновных, а кто в гражданском – то не во фраках, а в светлом летнем, такая жара.
И только почти он один ходил между всех чёрным пятном. Заметный…
Просчёт.
И – опять Кулябко: неприлично близко подошёл, поманил в закоулок – и ни о чём же новом, просто так, разговаривать о Николае Яковлевиче.
Отделался от Кулябки только началом второго акта.
И теперь уже, из 18-го ряда в первый, уверенно видя в бинокль затылок Столыпина – только его, не спектакль, – просидел весь акт неподвижно, скорчась.