посещал этой зимою в Крыму генерала Алексеева. Как мог на это князь согласиться? Но и как он мог не согласиться, если все видели в нём спасителя отечества? Как патриот может стерпеть открытую наглую подготовку сепаратного мира? Да тут же и тайны особенной не было, о государственном перевороте судачила вся Москва и весь Петроград. И все уверены были, что переворот близок, и все называли князя Львова будущим премьер-министром. Председатели губернских земских управ открыто выкликали князя Львова. И князь – не мог не признать и не поддаться народному решению. Он вынужден был нарушить свою всегдашнюю скромность. И – созвал неразрешённый съезд Земсоюза 9 декабря. И – подготовил первую в своей жизни публичную речь – да какую! – ничего подобного по гневу и резкости не произносили в Думе, тот же и Милюков. (Соперничество с Думой и разжигало Земсоюз.) От безгласия – и сразу напряжённую высшую ноту принимал князь Георгий Евгеньевич! Это было излияние – негодования, презрения и ненависти! Отечество – в опасности! смертельный час его бытия! Власть уже отделилась от жизни страны, от жизни народа и вся поглощена борьбой против народа, лишь бы сохранить своё личное благополучие. Злейшие враги России, для того они и готовят мир с Германией. Когда власть становится совершенно чуждой интересам народа – пришла пора принять ответственность за судьбы России на самих себя! Страна стоит перед государственным переворотом!
Все эти слова были подготовлены письменно, и может быть князь писал их даже в трансе: так властно он был понуждён обществом сделать этот шаг, что даже не успевал осознать размеров своей дерзости, не успевал изумиться собственной смелости. Его так торжественно влекло в общественном разгоне, что он утерял присущее каждому человеку ощущение телесной связанности, сопротивления предметов, – он шествовал к героической речи! Она должна была пройти через его мягкое горло, не привыкшее к выкрикам, – и он был готов!
Народ должен взять своё будущее в собственные руки – и неизбежная линия пролегала через князя.
Правда, съезд не удалось собрать, вместо речи князь занялся составлением протокола с полицейским приставом, а собрание утекло в другое место, и там другие произнесли свои речи, – но однако же князь несомненно был готов эту речь произнести публично. И она пошла по рукам читаться, как если бы была произнесена.
И только сегодня князь Львов впервые сам себе по-настоящему удивился. Вчера он был вызван – нет,
Здесь, в квартире, шла обычная, привычная для нас всех жизнь, со спальней для гостя, с ритуалом завтрака, обеда, но даже и этот покой был обманчив, могли и сюда ворваться с обыском вооружённые люди, хотя конечно их можно было умягчить человеческим объяснением.
Таких не было на земле людей, кого бы кроткий князь не мог бы умиротворить и расположить к себе в частном разговоре с глазу на глаз. Но – как бы он мог теперь вступить во взроенный обезумелый многотысячный Таврический дворец, о котором рассказывали ужасы? Или как бы он мог произносить речи перед этим нерегулярным собранием – гудящим, перевозбуждённым, машущим винтовками?
Это так было непохоже на святой трудолюбивый народ, получивший святую свободу!
Уже того, что повидал князь из автомобиля по пути на квартиру барона (а его хотели везти и прямо в Таврический, но он имел успех благоразумно уклонить их), – даже этих виденных уличных впечатлений было преизбыточно, чтобы теперь их перерабатывать. Вся уличная разнузданность хлестнула в лицо – и князь чувствовал себя как обожжённый, и должен был с душевными силами собраться.
А тут – приехал из Таврического за князем автомобиль! – уже сообщили туда о его приезде.
Нет, князь был слишком потрясён, чтобы ехать. Он просил передать своим думским доброжелателям, что сегодня очень устал, никак не может, но приедет непременно завтра.
Нет! – настойчив был посыльной, – там все ждут! нельзя откладывать, но – ехать сейчас же.
Нет! – взмолился князь. Ну, хотя бы по крайней мере до вечера. Вечером.
Князь таким разбитым себя чувствовал, что даже с бароном и его семьёй ему трудно было говорить, поддерживать бодрое выражение лица и бодрый голос. Он охотно ушёл в отведенную комнату, сел в покойное кресло – и обвис, и выпустил дух.
Как осадило князя Львова. Внутри себя, перед собою, искренно, он почувствовал, что управлять этим кипящим множеством – далеко свыше его способностей. Так блистательна была вся гражданская карьера князя – но теперь он увидел, что его влекло выше душевных сил, что не было в нём мощи для такого восхождения.
Но и признаться в том никому нельзя, поздно. Победоносный жизненный путь обязывал так же непоправимо – и никому из вызвавших его, избравших, назвавших, не мог он сознаться, что ощутил слабость, что тяжести этой ему не поднять.
Он обессиленно лежал в кресле, потеряв весь полёт последних лет. И возвращалось к нему – тоже когда-то привычное, теперь забытое, невыносимое сопротивление жизни, в котором Жоржинька жил всё детство, всю юность и молодые годы. Разорённое имение, на княжеском столе – чёрный хлеб да квашеная капуста. В ненавидимой гимназии звали его 'цыцка', учился он – как воз на себе волок, туго, с раздражением, оставался на второй год, и не раз. Избрал юридический факультет за то, что он легче всех. И вытаскивали с братом хозяйство на клеверных семенах да на яблоках, и Москва в те годы знала ещё не самого Львова, – но 'яблочную пастилу князя Львова' (из падали).
Десятилетиями жил он – и привык, что жить трудно, еле тянешь. И наведывался к оптинским старцам – не уйти ли ему в монахи: его благонравная скромная натура была к тому склонна.
А когда уже и начал государственную службу, совмещая её с левыми симпатиями (за что назван был 'красным князем'), то узнал, каким ударом может прийтись общественное презрение: в 1892 году как непременный член губернского присутствия он вынужден был сопровождать губернатора в поездку с воинским отрядом: крестьяне не признавали решения судов и не давали в своей местности рубить леса. И на станции под Тулой губернские власти повстречали Льва Толстого – и великий писатель потом сотню гневных страниц написал о пособниках зла, имея в виду князя Георгия Евгеньевича, но, слава Богу, не назвав его по имени. А если бы назвал?… Пропала бы вся карьера навеки.
Но сейчас – князь Львов уже был назван, признан, и скрыться и деться ему было некуда. Неизбежно идти в Таврический и принимать власть над Россией.
213
Во второй половине дня телефон в доме Мусина-Пушкина снова задействовал – и просили подойти полковника Кутепова.
Вот удивительно – кто и откуда узнал? Не проверяют ли враги? Но подошёл.
А оказалось: это узнал от сестёр всё тот же неуёмный поручик Макшеев, который вчера утром и впутал полковника во всю эту операцию. Теперь он звонил оттуда же, из собрания на Миллионной, что у них – необычайные события и глубокие нравственные переживания, и они хотели бы повидаться и посоветоваться с полковником.
– Повидаться не так просто. Скажите по телефону.
Замялся. Неопределёнными фразами выговорил, что речь идёт о признании новой власти.
И сомнения быть не могло. Кутепов ответил в трубку как продиктовал: