прямоты в глазах, всё искривляется взгляд. Но в этот раз оказалось и понятно. Волновался, краснел:
– Ваше высокопревосходительство. Я не имею права вам докладывать… Но считаю невозможным не доложить… Но я рассчитываю, что вы… Что больше никто?… Это секрет.
И смотрел напряжённо.
Вот так подчинённый! – не имеет права докладывать. Но правда, у него своё начальство, министерство путей.
Только что не потребовал с Алексеева клятву. А поглядывал испуганно и пятнами краснел. Шаткий, выворотной.
– Ваше высокопревосходительство! Я получил шифрованную телеграмму от министра Некрасова. Он…
И – не говорил дальше. А положил перед Алексеевым саму телеграмму в печатных цифрах и чистовую расшифровку своей рукой, чернилами.
Алексеев стал читать – и ощутил, что краснеет и сам, хотя этого с ним не бывало.
Некрасов сообщал Кислякову, что готовить надо не два литерных поезда, как обычно, а один – но с особой тщательностью и при запасном паровозе, так как отъезд бывшего царя из Ставки будет носить характер ареста, с каковою миссией и прибудет делегация членов Государственной Думы!
Вот оно что?! Вот как? А Алексеев и совсем не догадывался!
Арест? Делегация?
Да ведь он сам и просил командировать представителей для сопровождения.
Но кто же мог думать так?…
Та-ак…
Поджимая губы, Алексеев перечитывал. Смотрел на Кислякова. С Некрасовым, а то и с Бубликовым? – своя у него переписка. Глаз да глаз.
А больше и говорить с ним было нечего: сказал – спасибо.
– Ну что ж, готовьте.
– Но вы, ваше высокопревосходительство…? Но я считал, что вам не могу не доложить?…
– Да, правильно. Спасибо.
Отпустил.
Спасибо? – или лучше бы не говорил? Ещё навалил тяжесть.
Добровольно отрёкся, не боролся, – и за что же?…
Но – стать на место Временного правительства – можно понять и эту меру. В первые дни становления правительства – и свободно разъезжает бывший царь?
Та или иная мера неизбежна.
Теперь что ж? – надо всё выполнить?
Да у Алексеева ничего и не спрашивали, требовалось от Кислякова.
Хотя странно – и обидно – что лично его не удосужилось Временное правительство известить.
Или – не доверяло?
А между тем – кто же будет… провожать, устраивать?
И – новый горячий укорный толчок в сердце: а – сказать? Государю – сказать?
Как же – не сказать??
Но он, будто, дал и слово. И чтоб не было эксцессов.
Но в какой-то момент это неизбежно сказать?…
Или – не говорить вообще? Пусть так и едет?
Нет, всё-таки порядочность требует сказать. Так долго работали вместе.
Сходить сейчас – и сказать? Он ещё не спит.
Разволнуется.
А завтра будет обряд прощания – и Государь перед всеми скажет что-нибудь резкое, лишнее?
Узнав заранее – Государь может что-то передумать. Переменить решение, как хотел переменить с отречением. И вдруг – откажется ехать? Откажется повиноваться? Или захочет ехать в другое место?
И – что тогда делать?
Сердечно жалко, – но как ни жалко, царь должен нести свой жребий и все выводы из своих поступков.
Да, благоразумнее – скрыть до самого последнего момента.
О, скорей бы его увозили! Как устал Алексеев от этой двойственности, от этих сокрытий.
Сегодня ночью не дёргали к аппарату. Алексеев запер дверь, зажёг лампаду и на коленях долго молился.
Прося Господа – простить.
Во всём этом что-то тянулось, что надо было – простить.
ВОСЬМОЕ МАРТА, СРЕДА
498
Чем дальше Воротынцев загонялся в румынскую глушь – тем надсадней ощущал всю свою поездку как позорную болезнь, о которой никому не расскажешь, или – как впад в слабоумие. Хотел бы он забыть её начисто! Не разгадал, упустил, проволочился никчемным привеском через самые центры событий, – отступя по дням, это было всё резче видно. Может быть, он ничего и не мог бы сделать, но в бою совершаешь и невозможные шаги. А он и не шевельнул рукой. Да хотя бы 1 марта, – нельзя офицеру в Петроград? но он был дома, переодеться в штатское – и ехать? А куда ехать? Кого искать?… С чем?
И не облегчало узнать, что не один Воротынцев растерялся – растерялись все. Вся императорская армия. И Ставка. Сам царь. И брат его. И вся Россия.
Что говорить о Воротынцеве, когда весь Балтийский флот «примкнул к революции во избежание гибели», – чьей гибели? своей? или революции?
Вот и в штабе Девятой – Воротынцев застал всех растерянными и никто не мог сказать о прошлом: что же надо было делать? А своим отречением Государь как вырвал землю из-подо всех. Верховный Главнокомандующий – внезапно, первый, ушёл с поста, и не обратился ни к кому к нам за помощью. Кто б и хотел защищать монархию, – как?
Генерал Лечицкий ходил по штабу с омрачёнными глазами (всё не сняв с погонов царских вензелей). Молчал. Никого не собирал, ни к чему не призывал.
Как хотелось получить от него – решение? ясный приказ? Молчал.
В 9-ю армию, на далёкий фланг, с опозданием докатывались осколки событий, притёк приказ Гучкова №114 – не обрадовал: если и военный министр как бы подтверждает нижним чинам, что правила воинской дисциплины были символом рабских отношений?…
Тем чувством бессилия, каким был обескуражен Воротынцев в Москве и в Киеве, – теперь были смяты все. С каждым днём всё разрушительней и непоправимей, – а что делать? никто не мог указать.
Но если не вмешиваться в ход событий – чего мы стоим? Вот: есть еще запасы воли, движение, – но куда их?
Последние дни Воротынцев стал подыматься очень рано, ещё в темноте, гораздо раньше, чем требовалось. И – потому что сон потерял, когтило его. И – потому что это из верных путей выздоровления. Есть какая-то силовая удатливая ёмкость у ранних утренних часов, у самых раннеутренних, когда ещё все спят; все направления долга особенно отчётливо просвечиваются над тобой, а все направления слабости легче отпадают. Даже не имея никакой определённой цели, но начать бодрствование раньше всех, опережая общую жизнь оказаться на ногах и со здоровым разумом, – непременно будет послана за это