затрудняясь в словах:

— Мы не дадим проповедывать на улицах, на площадях и на позициях — предательство родины. А братание с немцем — и есть предательство. Сегодня опасность не от контрреволюции, а — с другой стороны. Армию, которая самоотверженно шла на смерть, теперь расшатали. Первый вопрос — железная дисциплина, как у нас в Черноморском флоте. Мы все — одна дружная семья, и у нас офицеры — те же братья.

Да простой ли он матрос, усумнился Саня. А замечательно, и на всю площадь:

— Мы не спрашиваем нашего Адмирала, почему берём курс именно на Трапезунд. Сказано так — значит надо, идём! Когда наш Адмирал говорит: бригада крейсеров направо, миноносцы налево, подводные лодки вниз и в атаку, — мы не спрашиваем зачем, а не успел он выговорить — и мы уже в атаку!! Наступление — это лучшая оборона!

Толпа ревела, аплодировала, и даже со слезами: ах, как же он говорит! что за матрос! Как сердце укрепляет!

Рядом хорошо одетый плотный господин, задыхаясь:

— Это чудо, наши марсельцы! Народная душа возрождается на наших глазах.

Молодая дама под сеткой:

— А Керенский — разве не чудо? Откуда он так чувствует народ?

А Баткин — метнул отчаянной головой и крупно смахнул рукой юрящего где-то тут невидимого чёрта:

— Черноморцы — никогда не согласятся на сепаратный мир! Черноморцы — не вернутся в порабощенную Россию! Если изменническая часть возьмёт верх в стране — черноморцы лучше взорвут себя!! и, глазом не моргнув, потонут в море! И умрут! Мы, черноморцы, без свободы жить не можем!

Снова, снова хлопали, кричали, бурно радовались.

А при первой утишке — раздался сбоку резкий голос, подловить:

— А откуда вы, матрос, знаете французский язык?

А Баткин — ни на миг не замялся, но страшно повёл в ту сторону крупными бровями и очами:

— Свой французский язык я получил, служа кочегаром и задыхаясь у огня. Я — пролетарий!

И — ещё взнялись хлопать, кричать, одобрять. Хотя, всё-таки, вряд ли он был пролетарий.

Слово передали севастопольскому прапорщику Иткину — но уже так замечательно всё равно не скажет. Стали Саня с Ксеньей из толпы выбираться.

— Такой трезвый голос, — волновался Саня. — Если бы все везде их послушали. Должно же перемениться к лучшему? Если черноморский флот мог сохраниться — то почему не мы?

Они так забылись друг в друге эти дни, и за весною, — а грозная жизнь шагала. И — что-то там сейчас в Узмошьи, в Дряговце?

Ксаночка — чуть к саниному плечу.

Они двое составили словно маленький челночок, бесстрашно взявшийся переплыть море, и в самое неподходящее время.

Выбились из толпы направо — и как раз к Иверской часовне.

Все эти два месяца что ни кружило, ни скакало по московским улицам, а здесь — и при свете дня и в вечерней темноте, и в утренней — одно и то же всегда, все дни и все часы: через раскрытую дверь видны многие горящие свечи и лампады внутри, протискивались туда и сюда, а внутри набито. И ещё ожидающая кучка, когда больше, когда меньше, толпится снаружи.

Подошли.

Сане, через плечи, было видно внутрь, Ксенье нет.

Он высвободил руку свою из-под её локтя, снял папаху и перекрестился, глядя в жёлто-золотое разливистое накалённое свечение перед тёмным деревом икон и серебристыми накладными ризами.

Соедини нас, Матерь Божья, прочно и навсегда.

И Ксана крестилась, затяжно прикладывая трехперстье.

Лицо её в светло-жёлтом отсвете — ещё нежнее.

Сколько-то простояли они вот так, против алтаря.

А потом пошли — и опять мимо Александровского.

И опять — о том же, о нашем.

Как они будут жить — для него.

Как будут его воспитывать. Вкладывать всё лучшее. Доброе.

Хотя ещё не так было тепло, но уже распушились деревья — и от них тонко тянуло.

Война, — но от любви, от веры в продолжение нашей жизни — такая крепость!

Есть ли что-нибудь на свете сильнее — линии жизни, просто жизни, как она сцепляется и вяжется от предков к потомкам?

157

И что за сутки выдались Павлу Николаевичу! Вчера к вечеру спешно вернулся из Ставки по случаю гучковского дезертирства. (Именно в сегодняшней ситуации военный министр — должен был действовать, а не уходить! А иначе — нечего было и революцию затевать. И ведь обещал не решать в одиночку — а вот поспешил сдаться. А ведь и вся травля велась не против него, а против министра иностранных дел.) Застал правительство наполовину расслабленное (а блудливо, скрытно готовое выталкивать Милюкова), наполовину уже переметнувшееся к Совету, и — ничего не способное делать, только ждать решения от советских. И сразу же тем вечером, нельзя отказать, обещал — ехать выступать на концерте-митинге в Александрийском театре (и был свидетелем психопатических пятнадцатиминутных аплодисментов Керенскому), — хоть что-то высказать из своих беглых ставочных впечатлений: как призывы бесчестных людей из тыла сеют смуту на фронте. В голове, в душе — всё порушено, выбита почва отступничеством Гучкова, — но теперь-то и нужна особая твёрдость: выстоять — и одному! Теперь хоть несколько часов иметь бы свободных, обдуматься и разобраться, — нет: на сегодня был назначен полуденный прощальный завтрак уезжающему Палеологу, нельзя менять. И в министерстве иностранных дел со всей отрепетированной чинностью императорских столетий, с тою же сервировкой и плавными лакеями в башмаках, чулках и кафтанах, как будто никакой революции в этом городе не произошло (первый раз такая процедура за всё министерствование Павла Николаевича), — давался завтрак. Все послы, Тома, свои товарищи министра и всё никак не уедущий в Лондон послом Сазонов, недавний же министр в этом здании, — а Милюков должен был вести себя как расположенный уверенный хозяин — когда из утренних газет уже почерпнул сплетни, что министр иностранных дел будет заменён Терещенкой. Двуличный Тома, главный предатель. В стороне, наедине, неискренно: „Ah, ces cochons les tovaritch!” А старый друг Палеолог не посвящен во всю эту подлую интригу. Торжественные речи. Нелегко было перед ними держаться, вероятно выдавал и поглушевший голос и измученное от бессонницы, от скорби лицо. Да, дипломатическое искусство недаром считается из труднейших.

Так понимать ткань и внутренние натяжения дипломатии! — не только сегодняшние, но за несколько последних десятилетий, и особенно на Балканах. И с его государственной волей, с его феноменальной памятью, — вот теперь уйти, едва начав?..

Гучков сболтнул напоследок, что верит в чудо. Какое чудо? — надо бороться. Всегда — надо бороться, и проиграв — тоже бороться.

Собирая всю волю, поехал на квартиру ко Львову на заседание правительства. А тот, оказывается, с утра, ещё до всякого правительства, со своими подручными переговаривался с Исполнительным Комитетом, и наобещал им свыше меры, — несчастье иметь такого разляпу премьером.

А застал Милюков — пустоформальное, никчемное заседание с призрачным думским комитетом, только время терять, ничего решительного не проведёшь.

Ушли думцы — теперь бы заседать правительству, и почти все собрались. Но вот-вот нагрянут советские, опять некогда говорить.

Однако и в это сжатое время Милюков выложил, сколько мог.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату