какие нужны революции, и уже со сцены выступал священник, и зачем-то снимал с себя и отдавал наперсный крест, а по залу ходили-собирали кресты и медали в жертву, а минский совет депутатов клепал на Эверта, что он готовил поход для усмирения (да ещё не видели вы усмирения!), а там вызывали Позерна на балкон дворянского собрания приветствовать проезжую маршевую роту.
И весь этот сумасшедший дом направлялся же к резолюциям, и весь этот бред мог теперь закрепиться в постановлениях съезда. Но привезенная из Петрограда резолюция, что война не нужна, всё же обратилась тут в призыв к дисциплине. Однако чего только не несли! И офицерам упразднить квартирные деньги и деньги на наём прислуги (это писари надоумили), а солдатам на время отпуска сохранять фронтовую продовольственную норму. И жёнам „отлучившихся” (дезертиров) паёк не прерывать… И ещё почему-то (нашептали им): ходатайствовать перед Временным правительством об ассигновании Петроградскому Совету 10 миллионов рублей (да вам-то что?).
Упуская гораздо более важные дела, ничего не оставалось Главнокомандующему как поехать выступить ещё раз. И чтоб слушали и доверяли – повторить, как другие: что прежнее правительство вело нас к пропасти, а теперь боеспособность армии возрастает с каждым днём. – (В такую глупость затягивала эта мельница необузданной всеобщей говорильни.) – И мы должны показать немцам нашу силу хотя бы мелкими активными действиями, а при первой возможности перейти в наступление и вымести их из нашей Родины, не дать России подпасть под пяту заклятого врага, а этого не добиться без наступления.
О том-то и кипел спор, он знал: допустить ли в резолюции „способность к активным действиям” или „способность к наступлению”. Так спорили, что распускали их на три часа успокоиться. И уже проголосовали: „к активным действиям”.
А сейчас съезд встал – и пять минут хлопал Главнокомандующему и кричал „ура”.
Ещё и так и этак могло переклониться. И даже малый толчок решал – в какую же сторону.
Позерн кричал со сцены: подавить буржуев! контроль над Временным правительством. А социалист постарше его, Церетели, весьма разумный, возгласил, что сепаратный мир с Германией был бы гибелью для демократических идей, а после съезда посетил штаб фронта и обещал генералу поддержку: нельзя вести армию в бой без беспрекословного повиновения. Спросил: как налаживаются у генерала отношения с общественными организациями? Гурко ответил без раздражения, но озабоченно: революция ото всех требует умения приспосабливаться к неожиданным обстоятельствам. Новая система уговаривания трудна, но приходится к ней прибегать, чтобы предотвратить худшее.
Расходясь, съезд создал постоянный фронтовой комитет (с двойным перевесом солдат), а из него „контактную комиссию” со штазапом, и уверяли: это только увеличит доверие массы к штабу, а мы не будем мешать.
Трудно поверить. Но в первые дни комитет не мешал – а когда тыловые части начали грабёж соседних имений, то комитет и помог успокоить.
А что мог сделать теперь Главнокомандующий сам?
В декабре он так решительно отказал Германии в мире – за всю Россию, за всё Согласие. А – что теперь? Неужели солдаты уже повёрнуты – и воевать не будут?
Съезд фронта – ещё перетерпел Гурко. Но тут же открылся в Минске съезд Красного Креста. И оттуда прибежал к нему с жалобой граф Беннигсен, что выдвигают требования, при которых воевать вообще нельзя.
И Гурко гневно ринулся – туда, в тот же театр. Теперь не солдатами он был полон, но интеллигентными людьми, а несли они горшую околесицу: о полной независимости военно-санитарной службы от распоряжений командования, и чтоб она могла реорганизоваться на выборных началах.
При появлении Главнокомандующего на сцене – никто в зале не встал и никто не приветствовал.
Гурко произнёс им бурно и гневно. Что им, образованным людям, стыдно разваливать армию и предавать Россию. Что смысл деятельности Красного Креста – служить армии, а не армия ему. Что если они не будут соблюдать положений службы, то армия обойдётся и без Красного Креста, а их, служащих, всех пошлют на фронт.
Сказал – и ушёл, не дожидаясь. А вослед ему поднялся шум невообразимый.
Но к концу дня признали его правоту и сменили мятежное руководство.
И вот в такой ничтожности – состояло его призвание сыграть роль спасителя России?
Упускал он какое-то большее движение? решительней?
Но – какое?
25
С тех пор как он уехал – будто затормозили время: то оно неслось, а то – поползло.
Но всё время, когда Ликоня и не думает о нем, – она о нём думает, он – есть у неё.
И прежние мартовские дни, которые лились сплошным потоком, она потом различила отдельно, каждую встречу.
Потому что тогда – задыхалась.
Страшно другое: а
Увидела поразительно красивую – и захотелось быть такой же красивой, для него!
Письма. (Пишет!!) Радость даже смотреть, как он пишет решительные буквы на конверте – но каждое и страх открыть, пугает: а вдруг?… За строчками вдруг окажется – изменился?
Но одной только „Зореньки” уже довольно для чуда. Но если, как начнёт письмо, в него „вступает тёплое волненье” – то это уже так много, что не помещается.
Всякое письмо – как разговор в темноте, лица не видно.
И сама бы рада писать ему каждый день. Только боязнь навязываться.
Хочу – благодарить!
Не благодарить – всё равно что и не получать.
26 (фрагменты народоправства – Москва)
Несмотря на революцию, Пасха прошла в Москве с обычной торжественностью. Гул всех сорока сороков, обилие света от свечей и плошек. Христосование на улицах.
На трамваях – „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!”
Александровский сад под Кремлём всегда был такой чистенький, – уже к концу марта усыпан семячной шелухой.
И много её на всех площадях, на улицах.
Жители становятся в хлебные очереди и с карточками, с 3 часов ночи. Из продажи повсюду исчезли дрожжи. Стало не хватать молока. Милиционеры с красными карточками обходят лавки и назначают скидки с цен.
Не стало санитарного надзора – и на рынке продаются порченные мясо и рыба.