Ну а вы прямо-таки в рубашке родились…
— Там к аэродрому женщины приближаются, — не дослушал Меньшиков. — Надо задержать их и если не вернуть, то, во всяком случае, не пустить на аэродром. Объяснить, что может быть налет… — Меньшиков запнулся, врать он не умел и не хотел, но другого выхода не было. — Пойдите к ним сами.
— Есть, есть, Федор Иванович. — Начштаба помялся и все же решился спросить: — Скольких?…
Он не договорил, но Меньшиков и так понял, о чем речь.
— Я видел двух. Один Колесникова, второй, кажется, Туманова. Летчик не выпрыгнул, а штурмана и стрелка-радиста истребители добивали уже под парашютами.
— Н-да… — глубоко вздохнул начштаба. — У нас тут тоже не все благополучно. Потом доложу. — Он собрался уходить. — Да, вашу жену и дочку отправили. Посадили в поезд на Москву.
— Спасибо. — Меньшиков перевел взгляд в конец аэродрома, куда приближался на посадку еще один бомбардировщик. Приземлился он мастерски, точно у «Т», словно возвратился не из боевого полета, где нервы, мышцы, каждая клеточка мозга были накалены до предела, а из обычного учебного полета. Пробежал до середины взлетно-посадочной полосы, замедляя скорость, и Меньшиков увидел на хвосте цифру «12».
— Туманов, — удивленно и обрадованно произнес начальник штаба. — Значит…
— Значит, кто-то другой, — дополнил его командир полка. — Я сам видел, как самолет упал в море. — И все-таки на душе стало полегче. — Готовьте донесение, я пойду на СКП, — отдал он распоряжение штурману и начальнику связи эскадрильи, только что выбравшимся из своих кабин.
Минут через пять подошла еще пара бомбардировщиков, потом через разные промежутки времени появились одиночки. И почти все летчики запрашивали посадку с ходу. Дежурный штурман и хронометражист отмечали в журналах время посадки самолетов.
И вот на аэродроме воцарилась тишина. На СКП никто первый не начинал разговора. Из семнадцати экипажей, улетевших на задание, вернулись только одиннадцать. Надежда была еще на экипаж Запорожца, который успел передать единственное слово: «Барахлит». Видимо, мотор. Бомбардировщик мог приводниться и экипаж спастись на резиновых лодках или сесть где-то на вынужденную.
Меньшиков поглядывал на телефон — может, кто-то откуда-то отзовется, — но аппараты безжизненно молчали.
Просидели в безмолвии еще минут двадцать. Омельченко не выдержал, положил микрофон, распрямился. Меньшиков тоже поднялся и побрел к выходу.
Его обдало горячим сухим воздухом, а в уши ударил негромкий то ли стон, то ли вой, надрывный, разноголосый, заставивший сердце содрогнуться. Голосили женщины, жены не вернувшихся летчиков, штурманов, стрелков-радистов, и у него самого навернулись на глаза слезы. Но он понимал: слезами горю не поможешь и расслабляться ему, командиру полка, не к лицу. Он вытер глаза платком и пошел женщинам навстречу.
Чтобы привлечь к себе внимание, Меньшиков поднял руку и громко крикнул:
— Дорогие женщины! Прошу послушать меня! — Рыдания приутихли, в глазах женщин появилась осмысленность. — Только что мы вернулись из длинного и трудного полета. — Новые вскрики и всхлипы. — Вернулись пока не все. Пока! — повторил Меньшиков и сделал паузу. — Пока — потому, что в нашей профессии бывает всякое, и никто из вас не имеет права терять надежду. И я прошу вас всех, к кому вернулись мужья и к кому еще должны вернуться, отправиться сейчас домой. Понимаю ваше состояние. Поверьте, и мне не легче. Но слезы — плохой помощник. А нам предстоят новые полеты, новые бои с ненавистным врагом, которому мы должны отомстить за боевых товарищей. Так дайте нам отдохнуть, набраться сил.
И его послушались. Толпа стала редеть. Жены, чьи мужья вернулись, забирали своих ставших за эти дни во сто крат любимее и роднее супругов и уводили их домой. А вдовы все стояли, с надеждой поглядывая на аэродром, откуда подходили задержавшиеся у своих израненных машин командиры экипажей. Среди этих женщин — жены капитанов Колесникова, Запорожца. Меньшиков не раз видел этих молодых красивых женщин. Теперь их трудно было узнать: за несколько минут горе измяло, обескровило цветущие лица. Невдалеке от них стояла худенькая загорелая девушка с длинными косами в ситцевом, в горошек платьице, сшитом со вкусом и бережливо — выше колен, с большим вырезом на груди, с короткими рукавчиками. Раньше Меньшиков в гарнизоне ее не видел. Очень уж она переживает: глаза затуманены слезами, смотрят вдаль, на самолетную стоянку, где больше всего скопилось людей, и никого, кажется, не замечает. Девушка не обратила внимания на остановившегося напротив и рассматривавшего ее майора. Руки у нее загрубелые, работящие — видно, из местного виноградарского совхоза…
Внезапно лицо девушки озарилось радостью, и она улыбнулась. Меньшиков посмотрел туда, куда был направлен ее взгляд. С самолетной стоянки шли двое: Туманов и Гордецкий. Так вот за кого она переживала! А собственно, за кого? Сослуживцы частенько подтрунивали над Гордецким (хмурый вид Туманова не располагал к шуткам), спрашивали, как это он умудряется вместе с другом любить одну? Меньшиков такие подначки пропускал мимо ушей — шутка есть шутка, — но теперь видел: дело вполне серьезное. Девушка влюблена: она вся подалась вперед, готовая броситься летчикам навстречу. Сдерживало ее то ли присутствие людей, то ли еще что-то.
За ней наблюдали многие из тех, кто еще стоял здесь, а она по-прежнему никого не замечала, никого не слышала — все ее внимание, мысли и чувства были там, у Туманова и Гордецкого, а может, у кого-то одного из них. Когда они подошли совсем близко, девушка рванулась к ним и… обвила шею Туманова, трижды поцеловала его, не сдерживая слез. Туманов смутился, неуклюже попытался отстраниться. Девушка, словно опомнившись, повернулась к Гордецкому. Но нетрудно было заметить, что поцелуи ее были не такими искренними и горячими. «Теперь ясно, кого она любит», — подумал Меньшиков. Что ж, вполне резонно: хоть и хорош Гордецкий, а Туманов лучше — и симпатичнее, и сдержаннее, и добрее.
…На Луцком и львовском направлениях день 27 июня прошел в упорных и напряженных боях…
(От Советского информбюро)
В столовой царила мрачная, гнетущая обстановка: некоторые столы пустовали, и официантки с опечаленными лицами сновали между ними, боясь встречаться взглядами с вернувшимися из полета летчиками, евшими молча, без всякого аппетита.
Перед Меньшиковым стояли тарелки с мясом и свежими овощами, стакан со сметаной, а он лишь отхлебывал маленькими глотками чай — в горло ничего не лезло, хотя со вчерашнего обеда у него во рту крошки не было. Внутри все закаменело, захолонуло — и чаем не отогреть — от сознания таких потерь: шесть экипажей из семнадцати. Треть! Лучших экипажей. В первом боевом вылете…
Рядом с ним опустился начальник штаба.
— Вы ешьте, товарищ командир, а я буду докладывать, — сказал он и развернул папку. — Есть вопросы срочные. Нашему полку приказано нанести удар по танковой колонне в районе Томашув, Сокаль. Двадцатью четырьмя экипажами. Вылет — в четырнадцать ноль-ноль. Бомбометание — в восемнадцать. Посадка последних экипажей в сумерках. А завтра снова на Бухарест, Констанцу, Сулину.
Подошла официантка.
— Может, съедите что-нибудь, товарищ майор? — спросила она у начальника штаба.
— Нет. А вот чайку выпью с удовольствием.
— Кто летит? — Меньшиков отрезал кусочек мяса и положил в рот. Все же надо подкрепиться. Кто знает, когда теперь удастся попасть в столовую?
— Вторая эскадрилья. Подвесили тридцать тонн бомб. Маршрут очень уж дальний. Всюду, говорят, рыщут фашистские истребители. Положение на фронте серьезное: немцы вышли к Минску, Львову, Вильно. Бомбили Киев, Одессу, Смоленск — Официантка принесла чай. Начальник штаба отхлебнул несколько глотков, глубоко вздохнул и с грустью продолжил: — В нашем районе фрицы, похоже, диверсантов выбросили: во многих местах телефонная связь нарушена.
— Усилили охрану?
— Само собой. Часовых и днем не снимаем.
В штабе Меньшикова поджидал оперуполномоченный капитан Петровский с лицом суровым,