до сих пор поддерживающих устойчиво негативное отношение к русскому национализму.
На поверхности лежит устойчиво повторяющийся интеллектуальный сбой отечественного социогуманитарного знания, когда оно обращается к исследованию русского национализма. Почему-то именно в этом случае им напрочь отвергается методологический постулат, гласящий, что любые исторические явления должны рассматриваться в историческом же контексте. По-другому это еще называется принципом историзма или, в суженной трактовке, контекстуальным подходом. Применительно к нашему случаю это означает, что не бывает априори негативного или позитивного национализма - национализма как неизменной сущности, что его историческое значение, функции и роли могут быть поняты и адекватно оценены лишь исходя из ситуации, в которой он действует.
Парадокс отечественного обществознания в том, что контекстуальный подход распространяется только и исключительно на
Негативные оценочные суждения в адрес русского национализма и русской этничности возведены в статус культурной догмы и этического канона. И это позволяет предположить, что их первопричина лежит не в научных ошибках и заблуждениях, а в дотеоретическом социальном опыте. Конкретнее - речь идет о культурной аксиоматике такой группы, как «советская интеллигенция» (подчеркиваю: именно советская, а не русская), длительное время генерировавшей ценностно-культурный и нормативистский каноны. Для ее ментального и социокультурного профиля характерны культурная, экзистенциальная и отчасти этническая отчужденность от русского народа, собственной страны и государства, вылившаяся в субстанциальное отрицание русскости и России.
Исторически эта черта сформировалась вследствие выбора Запада системой социополитических, экономических, идеологических и культурных координат, в которых самоопределялись отечественные образованные слои и которые структурировали ее взгляд на мир и Россию: «Интеллигенция постигала русскую действительность в терминах, отражавших западные реалии, существовала в мире западных символов, универсалий, за пределы которого не могла выйти. И хотя этот мир был виртуальным, а русская жизнь, в которой жила русская интеллигенция, реальным, в сознании интеллигенции происходила «рокировочка»: именно русская жизнь, ее устройство оказывались виртуальными, и их следовало заменить единственно возможной и нормальной реальностью – западной»[452].
Оборотной стороной провозглашения Запада нормой и идеалом выступала негативизация России и русскости, провозглашавшихся неполноценными и подлежащими тотальной переделке. Если страна и народ плохи
В свете этой культурной и экзистенциальной позиции русской национализм и вообще любая манифестация русской самобытности выглядели исключительно негативно вне зависимости от их содержания и контекста. Просто потому, что они настаивали на русской специфике и позитивно ее оценивали.
В теоретическом плане эта каузальная связь вскрыта и описана в модели социальной идентификации Г.Тэшфела и Дж.Тернера. «Когда группа, к которой человек принадлежит, утрачивает (в его глазах) позитивную определенность, он будет стремиться:
а) оставить эту группу физически;
б) размежеваться с ней психологически и претендовать на членство в группе, имеющей высокий статус;
в) прилагать усилия, чтобы восстановить позитивную определенность собственной группы»[454].
Две первые модели поведения в основном покрывают спектр жизненных и, отчасти, профессиональных стратегий советской интеллигенции либерального и левого толка. Отрицательное отношение к русскости и России, выбор Запада как модели закономерно вели к эмиграции, включая такую ее разновидность, как «внутренняя эмиграция» (эскапизм).
Второй линией было стремление выделиться из «варварской» массы (к которой подверстывалась, в том числе, «неистинная», «фальшивая» интеллигенция, солженицынские «образованцы»), возвыситься над ней, что достигалось через демонстрацию причастности более «высокому» миру (читай: Западу). Принадлежность к нему давала право учить «косный» народ и вести Россию к высотам «цивилизации». Александр Кустарев точно назвал такую самоидентификацию лакейской, «способом самоидентификации челяди через барина»[455]. Причем моральная ущербность здесь сочетается с ущербностью психической, в лучшем случае сильным комплексом неполноценности, ведь, напомню, позитивная оценка собственной группы является психической нормой, а ее низкая оценка – симптомом психического неблагополучия.
Так или иначе, очевидно лакейство тех интеллектуалов, которые последние полтора-два десятилетия пытались прильнуть к кормилу власти. По остроумному замечанию писателя Дмитрия Быкова, в современной России социальным лифтом может воспользоваться лишь тот, кто перед этим долго стоял на четвереньках.
Справедливости ради отметим, что культивировавшееся в элитных слоях советской интеллигенции уничижительное отношение к собственной стране и народу не было беспрецедентной исторической чертой. Как и сама российская интеллигенция, вопреки ее мессианским претензиям, никогда не была уникальным социокультурным образованием - аналогичные группы существовали во многих европейских странах. Что касается негативной презумпции восприятия родины, то наиболее близкую России историческую параллель в этом смысле являет интеллектуальный слой Латинской Америки, который с конца XIX в. и на протяжении изрядной части XX в. переживал и культивировал комплекс неполноценности в отношении собственной страны. Но у латиноамериканцев для этого существовали более чем очевидные основания, которых и в помине не было у советских интеллектуалов. СССР не находился в унизительной роли «банановой республики», а на равных конкурировала с США в военном и внешнеполитическом аспектах. В нем была создана вторую по мощи экономика мира и обеспечен скромный, но достойный уровень жизни граждан. В отличие от Латинской Америки похабное отношение к собственной стране не имело рациональных причин, которые, поэтому, надо искать в области групповой психологии и культуры.
В течение последних пятнадцати лет, по мере стремительного изменения социальной реальности, «великая и ужасная» российская интеллигенция не только пережила тотальное банкротство своих взглядов, убеждений и амбиций, но и социально разложилась. Однако, сойдя с российской исторической сцены, эта группа оставила инерцию в виде культурных норм и ценностных суждений, в том числе касающихся русской этничности и русского национализма. Мертвый хватает живого, что хорошо заметно в тех сферах, где либеральная интеллигенция сохраняет влияние, в частности в масс-медиа.
Контент-анализ федеральных российских СМИ в 2005 г. и в 2006 г. выявил тенденцию к смысловому отождествлению слов «русский», «национализм» и «фашизм». В 2005 г. из 2591 упоминаний слова «национализм» в 922 центральных печатных российских СМИ 62,5 % случаев составляло словосочетание «русский национализм», а из 6422 упоминаний термина «фашизм» - 51 % русский фашизм. И это в 2005-м – юбилейном году празднования советской победы над немецким фашизмом! За десять месяцев 2006 г. лексема «национализм» с прилагательным «русский» встречалась в 317 публикациях, «татарский» - в 15, «чеченский» - в 9; лексема «фашизм» с прилагательным «русский» встречалась в 427 публикациях, «немецкий» - в 104, «татарский» – в 1 случае, « чеченский» - ни разу[456]. Читателям навязывалось представление, что национализм и фашизм присущи почти исключительно русским.
Критика русского национализма оказалась оскорблением и уничижением русских как таковых. В либеральном дискурсе русскость возведена в ранг метафизической сущности с негативными атрибутами,